Великий чабан
Шрифт:
С каждым годом Лхама с тревогой и одновременно с умилением замечала во внуке те же замашки и привычки, что и у деда. Она долго училась понимать мужа. Некогда, как ее дочь, натура тонкая и впечатлительная, она была избита и изломана утомительным трудом войны, но тайные мечты она все же сохранила и привила их дочери. Когда-то, уходя к Бадме, она надеялась, что он поможет ей их осуществить. Но Бадма не относился к категории романтиков, скорее он был искателем того, что неизбежно рушило любую романтику.
Даже после войны он продолжал бороться, порою не совсем понимая, за что именно. Мир людей тяготил его своими неправдами
Бадма всегда общался с ним на равных, они понимали друг друга с полуслова и не придавали этому никакого значения. Гэсэр никогда не тяготился одиночеством, в его мире одиночества не было, и краски для этого мира он черпал в суровой обыденности, не воспринимая ее таковой. Впервые за долгую суровую жизнь в мире Бадмы появился еще один житель. Даже чуткий взгляд жены не мог разглядеть этот мир, а внук словно родился в нем.
В мире Гэсэра и Бадмы не было холодных зим, и мальчик постоянно выбегал на улицу раздетым, а Бадма никогда не носил много одежды. В их мире не было места злу, и мальчик кувыркался на боку суровой и молчаливой Хоччи, спокойно лежавшей, словно вся эта возня доставляла ей удовольствие. В их мире не было место жестокости и смерти, и мальчик так и не смог смириться со смертью отважного и доброго Бургута. Благородный пес продолжал жить и общаться с Хоччей, и, быть может, именно поэтому Хочча так быстро привязалась к мальчику, признав в нем второго хозяина.
Видя это, Лхама вдруг начала понимать смысл слов, когда-то сказанных ей Бадмой: “Ты еще поблагодаришь Бурхана за то, что он дал нам ее…”. Этот мир, столь прекрасный и огромный, был одновременно воздушным и хрупким, ибо теперь зависел не только от Бадмы, старого и опытного фронтовика и охотника, но и от крохотного, почти беззащитного мальчика Гэсэра. И этот богатый, бесценный мир нуждался в надежной защите.
Очередная зима подходила к концу. Наступил брачный сезон, и стая постепенно начала рассеиваться, редеть. Рыжая выжила из стаи большинство волчиц, и на каждую оставшуюся приходилось по три-четыре волка-самца. Для Облезлого наступил самый тревожный момент, тот самый, которого так ждала Рыжая. Он отличался хитростью и коварством, но не смелостью и силой. Взбешенные природой самцы каждый день грызлись между собой, и Облезлый постепенно терял свою власть.
Все менялось именно так, как хотела Рыжая. Она не спешила. Среди всей стаи было очень мало достойных ее внимания, ибо всех сильных волков она выжила раньше, и теперь приходилось терпеливо ждать, пока кто-нибудь из стаи не бросит вызов Облезлому.
Но Облезлый оказался хитрее себя. Из страха перед Рыжей стая относилась к ней нейтрально, и, пользуясь этим, подстегиваемый собственным страхом и ненавистью, Облезлый сумел вывести стаю с привычного места. Постоянно ссорясь между собой, волки снова направились туда, где в открытых, бескрайних степях вожаку было проще держать всех под контролем.
Впервые Рыжая столкнулась с более хитрым волком, чем она сама. Облезлый, добиваясь своего, шел против всех законов природы. Хаос стаи усиливался. Постоянное передвижение мешало волкам объединиться в пары, чем и пользовался Облезлый. Замешательством и голодной яростью молодых, глупых и сильных волков он успешно убирал тех, кто мог ему помешать.
После жестокого ветреного февраля степь была бесснежна. Уцелевшая дичь пряталась умело, так как выживали самые хитрые. Той дичи, что попадалась стае, было настолько мало, что мучительное чувство голода с голодом природы — размножением — переплелись в дьявольский клубок. Именно голод сплачивает волков в стаи. Он же заставляет слушаться более хитрого и умного, того, кто может утолить этот голод.
С каждым днем Облезлый становился все злее и коварнее. Его подстегивал страх, и он умело сеял раздор в стае. Но однажды несколько волчиц незаметно ушли к другим волкам, и раздор усилился. Облезлый перестарался. Большинство волков потянулись к Рыжей, и она снова почувствовала себя хозяйкой положения.
Власть Облезлого пала. Но, поняв это, он не смирился, люто возненавидел всех и стал терпеливо выжидать, томимый глухой и жестокой жаждой мщения. Голод и голос крови, вплетаясь в эту жажду, будили в нем нечто ужасное, что подавило в волчьей сути все врожденные законы и инстинкты.
Прошло два года с тех пор, как Ату и Хочча расправились с Соколом. Ату окреп и в росте почти не уступал Барде, и Хочча уже не позволяла себе прежние шалости по отношению к сыну. Она заметно старела. Ее клыки были все так же остры и напоминали кинжалы, но видела она хуже и ошибалась все чаще, ибо притупился когда-то неизменный нюх. Овец она пасла все реже, предпочитая оставаться в сеннике, и стадо целыми днями охранял Ату, ставший к тому времени отличной овчаркой.
Звездочка из несуразного жеребенка выросла в красивую, стройную кобылу. С Ату они все так же не ладили, но Звездочка уже не искала ссор сама и предпочитала держаться от пса подальше. Время шло, наступала пора объезжать молодую лошадь, приучать к седлу и хозяину.
Бадма никогда не ломал лошадей плетью.
— Лошадь чувствовать должна, чего хочет от нее хозяин, — говорил он, часто ругая табунщиков Седельниковых за их жестокие методы седлания лошадей. Седлание заключалось в “обламывании”, многодневном выматывании лошадей без воды и пищи, а затем захлестывании плетями для “пущей пугливости”.
— Вам на скотобойне надо работать, а не табунщиками, — твердил им в сердцах Бадма, но те упорно продолжали все делать по-своему.
— Портят своих, потом завидуют и чужим покою не дают. Что за люди? Хуже шакалов… — за прямоту Бадму не раз били, но старик при этом лишь кряхтел, снова и снова пытаясь встать. После Жалсан собирал друзей и мстил за него, чтобы не так сильно били в следующий раз, и снова Бадма с присущей ему простотой находил новые проблемы.
Лошадей он любил больше, чем людей, и воспитывал их грамотно и умело. Бороо и Сивка подпускали его к себе даже в открытом поле. Объездка требует огромного терпения. Стоит только лошади почувствовать, что хозяин невнимателен к ней, как все идет насмарку, — в этот день она уже никого к себе не подпустит.