Великолепие жизни
Шрифт:
Дел вообще-то осталось не так уж и много, Юдит изумляется, да как же Дора с таким скудным багажом собирается обходиться, ей самой в Палестину как минимум вдвое больше понадобится, зимние вещи, конечно, вряд ли, зато уж книг побольше, коротать долгие теплые вечера, надо надеяться, у нее будет время для чтения. Она уже больше не видит себя всего лишь сестрой милосердия, верной помощницей своему Фрицу, она, скорей всего, с этим Фрицем уже сошлась, потому что все время говорит «мы» обо всем, что они задумали и собираются там делать, он и она. Юдит приготовила ужин и вообще очень заботлива, обнимает ее, старается ободрить. Ты сильная, внушает она, ты его любишь, вы справитесь. А Дора с утра весь день думает о том, что он сейчас в поезде с Оттлой и сколько им еще ехать. Теперь-то, ранним вечером, он наверняка уже давно в санатории. Она представляет, как он, усталый с дороги, в изнеможении падает на кровать, и рада, что Оттла с ним. Она немного рассказывает об Оттле, потом опять о Франце, а Юдит признается ей, что в своем Фрице не уверена, сомневается, вправду ли он «тот самый», но это старая песня — как его, «того самого», распознать. Они еще в Дёберице об этом говорили, когда обе и понятия не имели, что с ними станется. Юдит говорит: я бы с радостью тебя с собой взяла, и тут Доре вдруг становится ужасно тяжело, потому что в эту секунду она и вправду больше всего на свете хочет с ней уехать.
Только по пути на вокзал она снова успокаивается, и голова у нее совершенно ясная. Юдит непременно хотела ее проводить,
На следующее утро она звонит в Прагу. Ей повезло, к телефону подходит Элли, ведь с Элли они уже говорили, тогда, перед самым Рождеством, у нее и тогда, наверно, от волнения был такой же запыхавшийся голос. Узнаёт она, однако, немного. Дорогу Франц перенес хорошо, он просит ее сообщить свой венский адрес и ни в коем случае не выезжать к нему, пока он сам ей не напишет. Заполучив наконец адрес санатория, она — за баснословную цену — отправляет телеграмму, в которой говорится только, что она готова приехать, адрес и телефон гостиницы и как она скучает. Сегодня, сегодня же к вечеру она сможет его увидеть. Потом начинается ожидание, уже с налетом досады, в чем она сама боится себе признаться, — ну в самом деле, чего ради он все так усложняет. Первые часы еще как-то проходят. Ну да, на ответ ведь требуется время, потерпи, уговаривает она себя, но после обеда начинается настоящая пытка. Он мог бы позвонить или, если уж сам не может, попросить, чтобы ей позвонили. Или ему до такой степени плохо? До девяти, даже позже, в безысходном и тупом отчаянии она сидит внизу, в вестибюле гостиницы, лишь пару раз отлучившись в ресторан перекусить. Хорошо, утром, успокаивает она себя, только одна ночь еще. В последнем письме он был так нежен, так по ней тосковал, — чтобы утешиться, она это письмо перечитывает, снова и снова поглядывая на стойку портье, где стоит телефон и в узеньких ячейках хранится почта для постояльцев, большинство ячеек пусты, и в верхнем ряду, где и ее номер, тоже все пусто.
Весь следующий день она только куда-то мчится. Он написал, написал, что ждет, и с тех пор она, кажется, так и летит, сперва на вокзал, где успевает в первый же поезд на Перниц. Она и в поезде места себе не находит, все время вскакивает, мечется по вагону, краем глаза замечая в окнах незнакомый ландшафт, и в сотый раз перечитывает его телеграмму. В Пернице она не сразу понимает, куда направиться, расспрашивает пожилого крестьянина, вроде бы должен курсировать автобус, но очень редко, так что она решает пойти пешком, по извилистой дороге, по солнышку. Поначалу долина очень узкая, но постепенно раздвигается вширь, по пути тут и там хутора, и наконец, через час примерно, вдали показывается санаторий, широкое, раскидистое здание о двух башнях, гораздо больше, чем ее венская гостиница, почти замок. Еще не особенно тепло, но по мере приближения она повсюду начинает замечать пациентов в халатах — не только в парке, но и на балконах, где она тщетно выискивает Франца, — белые фартуки и колпаки сестер, что возят больных в креслах-каталках или поддерживают тех, кто худо-бедно идет на своих ногах. Она представляла себе куда более безотрадную картину. И все равно ей страшновато, особенно перед стойкой приемной, где свои строгости, ее просят назвать себя и сперва не хотят к нему пускать, но потом все-таки пускают, его комната во втором этаже, по коридору налево. На последних метрах она, кажется, от волнения вот-вот лопнет. Она стучит, и, поскольку на стук никто не отзывается, она просто входит к нему, и вот уже стоит возле его койки, и почти не узнает его. Даже поцеловать его не осмеливается, в такую даль ехала, а теперь стоит в этой палате и говорит: вот и я. Наконец-то. Он улыбается, кивком головы показывает ей на стул, вид немного заспанный, очевидно, она его разбудила. Он что-то шепчет, но совсем не так, как она помнит, как у них было принято, она спрашивает, боже мой, что у него с голосом, и только теперь присаживается на его койку, берет его руку в свои, осторожно сжимает, на что он тут же откликается ответным пожатием. Вообще-то он почти не изменился. Очень ослаб, похудел еще больше, чем в Берлине, но это Франц. Поначалу у нее в голове только одна мысль: я здесь, я с ним, все остальное не важно. Она толком не слушает даже, что он ей говорит, — названия каких-то медикаментов и что у него боли. Сам по себе шепот — это бы еще ничего, но болезнь перекинулась на гортань, врачи говорят об опухоли, по счастью, вроде бы не злокачественная. Он спрашивает, как она доехала, где остановилась, ведь здесь, в санатории, ей оставаться нельзя. Через час ее выставляют за дверь, и только теперь, в коридоре, она начинает понимать, где находится. Из-за соседней двери доносится кашель, долгий, по нескольку минут, в следующей палате кто-то стонет, еще где-то слышен смех, но почему-то он смахивает на рыдания. Ее снова пускают к Францу, попутно она всех расспрашивает насчет ночлега, сидит возле его кровати, теперь, как ей кажется, уже не такая растерянная. Вчера вечером в Вене она себе бог весть что навоображала, готова была умереть от тоски, а теперь вот он, лежит перед ней в этой комнате, странно далекий, словно ей до него не добраться, и как только она могла подумать, что он будет такой же, как в Берлине.
Крестьянам, у которых она остановилась, она сказала, что приехала навестить мужа, он болен, хотя это им, похоже, и так заранее известно. Она с трудом понимает их диалект, но ей дают хлеба и молока, сопровождая каждый прожеванный ею кусок одобрительным киванием, которое, надо полагать, припасено у них специально для городских гостей вроде Доры. Комната у нее простенькая, но чистая, все из дерева, включая стены и потолок; для мытья кувшин с водой и тазик, на завтрак все те же молоко и хлеб. Она конечно же встает ни свет ни заря, еще нет восьми, когда она приходит в санаторий, откуда ее вежливо выпроваживают, указав на время посещения. Она пытается протестовать, но персонал неумолим, она вообще не понимает, как переживет эти несколько часов, как потерянная, будто во сне, бродит по парку, потом возвращается к себе в комнату, но уже вскоре снова идет в санаторий. На полдороге ей попадается странное вытянутое здание, внутри люди играют в кегли, это пациенты в халатах и двое-трое санитаров, там шум, гомон, азартные выкрики, веселье. Без четверти час она уже у Франца, который явно ей обрадован, чуть ли не больше, чем вчера. К шепоту она уже привыкла, ей, правда, недостает его голоса, но это замечательно, что они снова говорят друг с другом. Как всегда, он беспокоится о деньгах. Сутки в санатории обходятся в бешеную сумму, а еще ведь надо платить за лекарства, названия которых она потихоньку начинает запоминать: от температуры три раза в день жидкий пирамидон, от кашля — атропин и к нему еще какие-то леденцы. Ни одно из лекарств не помогает. Из-за опухоли в гортани Франц вот уже несколько дней не может есть, зашедший в палату врач говорит о каких-то уколах
16
Резекция (эктомия) — полное удаление органа или четко определенной анатомической части тела.
Когда она прощается с крестьянами, те как раз завтракают. И Франц уже давно на ногах, и совсем не так плох, как она опасалась. Все бумаги на выписку уже готовы, раздумывать особенно некогда, впрочем, оно, может, даже и к лучшему — все делаешь автоматически, в заранее предусмотренной для этого последовательности. Посылают за машиной, и пока она пакует вещи, Франц пишет родителям. Сам переезд оказывается просто ужасен. По необъяснимым причинам крытого автомобиля для них не нашлось, и весь бесконечно долгий путь они едут под дождем и ветром, Дора, стоя перед Францем, прикрывает его полами своего распахнутого пальто, она опять как во сне и с трудом верит, что такое вообще возможно. В клинике его сразу же от нее уводят, проходит целая вечность, прежде чем его определяют в палату. На самом деле это скорее камера, койки почти вплотную, ему придется лежать бок о бок еще с двумя пациентами, явно очень тяжелыми, на горле у каждого какие-то жуткие аппараты. Франц торопится ее выпроводить, и в итоге она снова поселяется в гостинице «Бельвю», где, все еще под гнетущим впечатлением от клиники, дописывает начатую Францем открытку Роберту. Терять больше нечего, пишет она, Франц совсем без голоса. И действительно, только тут она понимает, что сегодня с самого утра он ни слова не сказал, даже не шепнул, но, несмотря на это, у нее все время было такое чувство, будто она с ним говорит, как тогда, в Мюрице, даже когда его рядом не было, он все равно был тут, в ней, словно они там вместе, неразлучно, и разговаривать будут без конца.
5
В первый день они еще оставляют доктора в покое. При поступлении врачи, правда, его расспрашивали, вообще о ходе болезни, много ли, когда и как часто он кашляет, о мокроте, про кровь — это еще той, самой первой ночью, — про температуру в последнее время, про писк вместо голоса в Праге, рассказали, как намерены его лечить и о действии ментола, уведомили, что опрыскивание опухшей гортани считают на данный момент наилучшим решением, в конце концов он же должен как-то есть, у него вес меньше пятидесяти, ниже уж никак нельзя. Вот так примерно они с ним беседуют, не сказать, чтобы откровенно, словно заранее сговорившись сообщать пациенту лишь самое необходимое, а в подробности он, пожалуй, и сам не склонен вникать. И с соседями по палате он уже познакомился. Они здороваются, скорее кивком или взмахом руки, на большее никто и неспособен. По сравнению с ними он вообще, можно считать, почти здоров. Правда, боли в горле непереносимые, но к нему вернулся голос, он пьет, осторожными, меленькими глоточками, строго по расписанию, до обеда каждые полчаса. Конечно, отрадного в его состоянии мало, но он держится, вида не подает, особенно перед Дорой, которая уже до собора Святого Стефана прогулялась, а выглядит все равно невесело. Он пишет пару строк родителям, обычное вранье, что устроен хорошо, под присмотром лучших врачей, а как долго это продлится — пока неясно. Дора то и дело отвлекает его расспросами, обтирает ему влажной салфеткой лоб и губы, вместо приветствия она его поцеловала, а на прощание, когда часы посещения давно кончились, целует снова, под укоризненным взором санитара.
Врач, который должен сделать ему первое опрыскивание, в клинике новичок, примерно одних лет с Дорой, поначалу заметно и неприятно нервничает, из-за чего процедура, к сожалению, затягивается. В руках у него большой шприц с длинной, клювом выгнутой иглой, выглядит все это довольно устрашающе, но самое противное, пожалуй, — предварительные манипуляции, перелистывание бумаг, заполнение шприца жидкостью, пока сам ты, трясясь, в неудобной позе лежишь на странном топчанчике, уродливой помеси кровати и кресла. Ах да, я же еще не представился, спохватывается врач и называет какую-то фамилию, совершенно незапоминающуюся, а сам уже засовывает тебе в глотку эту жуткую металлическую штуковину и начинает до бесконечности долго ею там шуровать, пока все, что нужно, не окажется там, где нужно, после чего в тебя течет маслянистая жидкость. Попало или не попало, уже все или еще не все? Особого эффекта на первых порах не чувствуется, так, жжет чуть-чуть, и облегчение, что все позади, потом, уже ближе к обеду, все-таки, как ему кажется, некоторое улучшение, однако о еде по-прежнему нечего и думать. Но чувствует он себя получше. Вскоре после часа приходит Дора, он бодр, доволен и даже обнаруживает радость, когда без всякого предупреждения в дверях появляется его зять Карл. То ли он случайно в городе оказался, то ли Элли специально его прислала, выяснить невозможно. Он передает тысячу приветов и пожеланий, приносит рисунок дочурки Герти, на котором при желании можно узнать пляж в Мюрице, на переднем плане песочный замок, потом плетеное кресло-кабинка, а в ней черный человечек с направленной на него стрелкой и подписью: Дядя Франц.
И на следующий день зять снова приходит его проведать, но на сей раз настроение подавленное, ночью один из пациентов умер, Дора долго не может этому поверить, Карлу же более или менее все равно. Пожилой крестьянин, из здешних мест, так, во всяком случае, доктор предполагает. Где-то в три, в полчетвертого вдруг стал задыхаться, врач и санитар прибежали, но помочь ничем не смогли. Он видел, как они в полутьме склонились над койкой, как головами качали, а потом по-тихому выкатили койку в коридор. О чем-то другом говорить трудно. Обсуждают, как подействовал второй укол, глотать вроде бы уже не так больно, поэтому вечером он даже смог поесть, правда всего лишь несколько ложек картофельного пюре, но все-таки. Уходя, Карл пообещал не описывать положение в слишком уж мрачных красках, иначе они там в Праге начнут сходить с ума и опять пришлют дядюшку, который пока что в Венеции мокнет под дождем; ему вроде бы даже уже отправили из Праги телеграмму, одна надежда, что не дойдет. Неужели одного Карла в качестве посланца от семьи недостаточно? Вместо новых посетителей он просит прислать лучше стеганое пуховое одеяло и подушку, здесь, в отличие от санатория, имеется лишь самое необходимое и чувствуешь себя как на фабрике, тем более что и врачи не особо с тобой церемонятся, приходят, даже не потрудившись прихватить с собой смотровое зеркальце, и рекомендуют жевательную резинку, которая от болей вообще не помогает.
Когда Дора с ним, ему легче всего удается забыть, где он находится; закрыв глаза, он слушает ее рассказы, про то, как все вокруг цветет, деревья в парке, «Форсайты» — это розы такие в розарии. Когда она рядом, часы обычно пролетают как миг, но, к сожалению, случаются и заминки, когда его одолевает кашель или когда вдруг снова пропадает голос. Есть он опять почти не может, от силы кусок-другой в состоянии проглотить, хотя всякий раз честно пытается себя заставить. Вот только что, совсем недавно, сестра унесла почти нетронутый поднос, после чего Дора, набравшись храбрости, все-таки решается спросить, нельзя ли ей здесь готовить, как-никак она господина доктора немного лучше знает, знает его вкусы, что он может есть, а что нет. Сестра поначалу весьма строга, она должна спросить, но уже вскоре возвращается с благоприятным ответом и сразу же ведет Дору с собой показать ей здешнюю кухоньку для персонала. Обычно они только чай здесь пьют, но все необходимое имеется — кастрюли, приборы, плита. Она спрашивает, чего бы ему хотелось. Предлагает суп, вареную курицу, на десерт бисквит. Да, ты хочешь? Тогда завтра я буду у тебя уже в одиннадцать. Сразу видно, до чего она рада, по пути из гостиницы она видела крытый рынок, там все и купит.