"Вельяминовы" Книги 1-7. Компиляция
Шрифт:
Башкин помолчал и добавил: «Мы без человека этого все едино, что тело без головы».
— Скажи-ка, Матвей Семенович, — попросил его Вельяминов, «молитву ту, что написал ты.
Больно она мне по душе».
— Создатель мира, — тихо начал Башкин, «вот стою я перед тобой, и все помыслы мои известны тебе. Кто я пред тобой — однако же, помнишь ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй же мне терпение, дабы возлюбил я тех, кто проклинает меня, и мудрость, чтобы понимать — только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах
— Аминь, — эхом пронеслось по горнице, и Феодосия почувствовала, как в ее скрытых полутьмой глазах закипают слезы.
— Федор, — Феодосия села и зажгла свечу, «Федор, ты ж не спишь».
— Ну и что с того? — недовольно сказал ей муж. «Сама-то спи, чего вскочила».
— Так не могу я, — женщина обхватила колени руками. «Слышу же, что ты ворочаешься.
Думаешь о чем?»
Вельяминов вздохнул и повернулся к жене.
— Вот скажи мне, Федосья, — слушал я вчера, что Матвей Семенович говорит, и думал — со всем я согласен. Помнишь, сказывал я тебе, что чувствовал, когда дети наши с Аграфеной умирали? Стоишь посреди всех этих ликов, риз золоченых и понимаешь — Бог-то, Он ведь не в этом. В последнем дыхании младенца — есть Он, в слезах твоих — есть, а в этом — нет Его.
Читаю я Псалтырь и прямо слышу — царь-то Давид, он тоже мучился и страдал, тоже радовался, потому что был с ним Бог. А с этими, — Федор помолчал, сдерживаясь, — нет. Но иное меня тревожит.
— Что? — тихо, одним выдохом, спросила Феодосия.
— Вот говорил он насчет холопов, и что все мы, — что бояре, что холопы, — братья во Христе.
Не след, мол, брату на брата идти и уж тем более — мучить и угнетать. Но вот я — я ж, Феодосия, иного не знаю — у отца моего холопы были, у деда, у прадеда, — все людьми владели. А сейчас получается что — всех распустить и самому сеять и пахать?
— Не знаю я, Федор, — ответила ему жена, помолчав. «В Новгороде искони холопов не бывало — каждый сам себе хозяин был, каждый выходил на вече, и ежели был не согласен — то голос поднимал. Даже если человек беден был — все равно не был рабом, был свободен.
— Вот и в Писании сказано, Федосья: «И да вернется каждый в дом свой, и каждый в отечество свое уйдет, — Федор потер руками лицо. «А я народ в рабах держу, уж детей тех, что отец мой покойный закабалил. Что ж делать-то?»
— Я так думаю, Федор, — ответила ему жена. «У кого холопов мало, как у Матвея Семеновича, тот их и распустит, как настанет время. А ты тогда скажешь — кому охота, те идите, а кто хочет остаться — так оставайтесь».
— А до тех пор? — еле слышно спросил ее Федор. «Ох, Федосья, иногда думаю — оставить бы все, забрать тебя с Марфушей, и уйти, уйти от всего этого. От службы царской, от милостей его — потому как сегодня милости, а завтра — как не понравится что государю, так на колу будешь торчать и вороны тебе глаза выклюют. Но ведь не уйти — не для того я тебя в жены брал, чтобы ты страдала».
Феодосия потянулась к мужу и обняла его. «Федя, Федя, — покачала она головой, — не из-за богатства твоего я за тебя замуж выходила, не из-за знатности. Куда ты, туда и я. Скажешь сейчас — собирайся, Федосья, так я встану, Марфу возьму да и пойдем
— А помнишь ли ты, что далее там было, в словах ее? — спросил Федор, испытующе глядя на жену.
— Помню, — ответила Феодосия, чувствуя на себе его взгляд. И более не единого слова не было сказано в ту ночь в опочивальне Вельяминовых.
Феодосия была с Марфушей в детской светелке, когда снизу девка прибежала сказать, что, мол, приехал Федор Васильевич и с ним какой-то боярин.
Боярином этим оказался давеча виденный Феодосией Матвей Башкин.
— Вот, привел я тебе Матвея Семеновича, по делу тому, о коем вчера говорили, — сказал ей муж. «Вы оставайтесь, а я поехал — не говорил я тебе, Федосья, дак уж скажу сейчас — царь Иван Васильевич повелел открыть на Москве печатный двор, на манер гутенберговского, коего книги есть у тебя».
Феодосия ахнула и приподнялась.
— Так, Федор, это выходит….
— Именно, — довольно улыбнулся муж. «С божьей помощью, к концу лета напечатаем первые книги — Евангелие и Псалтырь. Есть один мастер знатный, Иван Федоров, диакон в церкви Святого Николая Чудотворца, что в Кремле. Вот он и ставит печатный пресс».
Боярыня раскраснелась.
— Да привезу я тебе Псалтырь, привезу — рассмеялся Федор. «Будет у тебя свой, московской печати».
— Возьмите, — сказал Башкин, протягивая ей грамотцы. «Это б на латынский переложить, боярыня. Хоша чтобы понятно было».
— Ты это писал, Матвей Семенович? — спросила Феодосия.
— Куда мне! — рассмеялся Башкин. «Тот человек, про коего говорил я вчера, его это рука».
— А что за человек-то? — боярыня разгладила скомканные, криво написанные клочки бумаги.
«Все как расплылось — то тут», — добавила она, вглядываясь в слова.
— Так в подвале, при свече единой, чисто не напишешь, — резко ответил Башкин.
— А что, Матвей Семенович, — взглянула на него боярыня, — ты того человека спасти располагаешь?»
— Не только спасти, — Башкин медленно прошелся по горнице и остановился перед иконами.
«Доске крашеной поклоняемся, свечи перед ней ставим, ладаном курим, а потом идем и последнюю рубашку с ближнего своего снимаем. Христиане называемся. На губах одно, а руки иное творят».
Феодосия молчала, смотря на боярина.
— Не след нам спасать человека этого — ведь ежели поймают, то пытки и костер ждут не только нас, но и него, — тихо сказал Башкин. «Нет, Федосья Никитична, бежать ему надо, покуда жив он, и покуда мы можем ему помочь».
— Куда бежать-то? — Феодосия взглянула в окно терема, за которым высилось просторное, светло-голубое московское небо.
— Туда, где услышат его, — твердо, сказал Башкин и распахнул ставни — будто действительно увидел вдали, за горизонтом, свободу.
Коротки летние ночи на Москве. Не успеешь оглянуться, как заря с зарей смыкается, розовеет небо на востоке, начинают перекликаться ранние птицы, да и весь город просыпается потихоньку, потягивается, скрипит ставнями, шаркает подошвами сапог по пыльным улицам.