Венецианская маска
Шрифт:
— Очень интересно, — кивнул профессор. — Я сразу обратил внимание на его кривую улыбку. Видно, парень лишь прячется за цинизмом, а сам пишет трогательные и неграмотные стихи о любви.
— Точно, — просияла я. — Все именно так!
Я была поражена меткости его замечания и счастлива, что улыбка, над которой я так долго работала, доносила именно то, что я хотела в нее вложить.
Он посетовал, что где-то в студии оставил бумажник, и я бросилась ему на помощь. Разговаривая, мы перерыли все, но бумажника нигде не было.
А в окна глядела ночь, и моя голова слегка покруживалась
— К черту! — выругался профессор. — Ума не приложу, куда его задевал. Что ж, делать нечего, пойду. Тебе бы тоже пора, поздно вообще-то. Ты как до дома доберешься?
Я пожала плечами. Я жила в километре от студии и обычно ходила пешком: хорошо освещенные улочки не казались мне опасными.
— Я на мотоцикле. Подвезти тебя?
— Ох да, спасибо! Если вам удобно. Я тут вообще-то рядом живу, но время позднее…
— Не переживай, — он ободряюще коснулся моего плеча. — Пойдем.
В Италии, когда люди разговаривают друг с другом, они становятся совсем близко: так близко, что лишь усилием воли я удерживала себя от инстинктивного шага назад, который бы разорвал неудобную дистанцию. В Италии ты не спасешься от случайных прикосновений: тебя будут хлопать по плечу, целовать в щеку, удерживать за предплечье. Здесь никто не испытывает пиетета перед чужим личным пространством.
И сейчас мне так хотелось на секунду другую удержать Палладино подле себя, что я не выдержала:
— Профессор, можно спросить? Вот вы видели мои работы, будут ли у вас какие-то замечания? Рекомендации?
Он медленно кивнул.
— В студии есть еще твои работы? Желательно не учебные, а на вольную тему, вроде этого мальчика.
Я поспешно бросилась в угол, где лицом к стене стояли два других холста: старуха с кубинской сигарой на террасе своего дома и потрепанного вида юноша, одухотворенно играющий на фортепиано на вокзале Парижа. Обе истории, подсмотренные из жизни, теперь на свежий взгляд показались надуманными и дурацкими.
— Что скажете? — нервно закусив губу, спросила я после вдумчивого молчания, затянувшегося на несколько минут.
— Тебе нужен ответ профессора живописи или зрителя?
— Обоих.
— Ладно. А prima facie, с точки зрения исполнения выше всяких похвал. Пропорции, композиция, расставление акцентов, выбор цветов, фактурность… — ругать не за что. Чувствуется уверенная рука и ясная голова.
— Но? — подсказала я, зная что за этим последует.
— Но не трогает, Анна, — вздохнул профессор. — Мы называем такие работы «мертвыми». Кажется, ты так набила руку, что можешь позволить себе думать о чем-то еще, параллельно орудуя кистью. Знаю, скорее всего, это не так и ты вкладывала душу в свои работы, просто этого не видно. Мне жаль. Это чисто субъективное мнение зрителя, ладно? De gustibus et coloribus non est disputandum. Не принимай близко к сердцу.
Я почувствовала себя букашкой, пригвожденной к полу. Человек, чье мнение было для меня, возможно, самым важным, остался равнодушным к моим попыткам выразить красоту. Он едва скользнул взглядом
— Анна, ты чего, расстроилась? — Палладино осторожно коснулся моего предплечья (не слишком ли много прикосновений за одну встречу?), и заговорил с такой непритворной отеческой нежностью, что сердце затрепетало у меня в груди. — Пойми, мне, правда, нравятся твои работы, и я считаю тебя очень талантливой, поэтому если и говорю что-то, то только чтобы помочь тебе обрести свой почерк. Видишь ли, когда ты пишешь портрет, ты раскрываешь не только модель, но и себя. Не пытайся заставить зрителя почувствовать то же, что чувствуешь ты, их переживание все равно будет индивидуально. Лучше расскажи о своем уникальном опыте. Что чувствуешь ты, когда смотришь на этих людей? Почему в твоих глазах они заслуживают внимания? Не заслоняйся от зрителя. Поведай об этом.
Я оторвала взгляд от пола и посмотрела на него. Зеленые глаза с коричневыми крапинками были точно осенняя листва. Он и сам, с русыми волосами и бледной кожей, с мудрым взглядом, прячущим слишком большой жизненный опыт для двадцати восьми лет, был человеком осени.
— Dixi. Ну что? Поехали?
И мы вышли на темный пустынный двор. Ночь была беззвездная, один лишь огромный глаз луны сиял, точно линза телескопа. Профессор вручил мне шлем и помог его застегнуть, а когда я взобралась на мотоцикл, завел мотор.
— Можешь держаться за порочни сбоку или, если тебе удобнее, обними меня, — подсказал он.
Я обхватила его широкую спину, ощущая под пальцами теплый твид пиджака. Впервые он был так близко, что я чувствовала его запах: едва уловимый сладковатый аромат лосьона после бритья и свежеотглаженной рубашки.
Грохоча мы неслись по мощеным булыжником улицам, ветер бил мне в лицо, сердце замирало на спусках, а я могла думать лишь о том, что мои руки сжимают его крепкий торс; и мне даже казалось, я чувствовала, как бьется его сердце.
Он улыбался мне, когда мы прощались, его щеки разрумянились от быстрой езды, и в тот момент он вдруг из далекого и недосягаемого стал таким дружески близким, что я с трудом поборола желание поцеловать его в щеку. Хотелось вприпрыжку бежать по лестнице и кричать во все горло. Завтра мне предстоял ранний подъем, а сна опять не было ни в одном глазу. Я знала, что, поднявшись к себе, рухну на кровать и буду до утра фантазировать о тех скупых десяти минутах, что мы провели наедине в студии, и о короткой поездке на мотоцикле, когда я могла чувствовать его запах. Я знала, что такие фантазии непременно закончатся вкусом его губ, знала, что завтра реальность и мечты так перемешаются, что одно от другого будет уже не отделить, знала, что дорога, которую я избрала, идет в никуда, но моя болезнь прогрессировала и было слишком поздно сопротивляться.