Верещагин (Кончерто гроссо)
Шрифт:
А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! – звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!
Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.
И я, чтобы заглушить его, пил – жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову – вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.
Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:
– О господи.
Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан. В следующие три дня я дописал «Верещагина».Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.
Потом пришел наш Доктор.
– Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?
Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:
– В больницу надо.
– Нет.
– А если это инфаркт, черт вас возьми?! – он почти заорал на меня.
– Нет, не поеду. Живым я им не дамся.
– Им – это кому?
– Ну, вам не дамся. Вам, докторам.
Он первый раз улыбнулся – и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось – «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть – как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!
Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.
– Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.
– Я же говорил, не дамся.
– Но будет! – опять заорал он. – Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!
Я даже улыбнуться не мог.
– Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?
– Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.
Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.
– Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? – спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.
Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.
– Знаете, я так и подумал, – сказал он. – Не поверите, но так я и подумал.
Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.
– Она замечательная девушка, – проговорил Доктор.– Вы о ком?– Она замечательная девушка, – повторил он задумчиво. – Я понимаю вас.
Я не хотел об этом говорить, не мог и не хотел. Он увидел это.
– Вы спросили про меня, Профессор. Нет, никогда. Я хотел бы, – он улыбнулся. – Я видел столько раз, как люди умирают. Но если от чего и хотел бы умереть сам, так это от любви.
Доктор велел мне пока не вставать, написал на бумажке, что купить в аптеке, отдал записку жене, о чем-то они там поговорили в коридоре, я не вслушивался. И он ушел.
Я все-таки встал, добрел до рояля, увидел раскиданные повсюду нотные листы и убедился: да, я дописал Кончерто гроссо. Я дописал «Верещагина». Но все это не имело теперь никакого значения.
Остаток лета я провел за обработкой партитуры. В сентябре началась консерватория, я был этому только рад: все, что занимало мое время, было мне сейчас на руку. Я брал дополнительную нагрузку, назначал дополнительные занятия, соглашался заниматься с учениками заболевших коллег.
– Зачем тебе это? – жена смотрела на меня с удивлением, раньше я таким рвением не отличался. К тому же платили за это копейки.
– Оставь, надо, – говорил я.
Или ничего не говорил, отмалчивался.
– Знаешь, все-таки ты чудовище, – сказала она однажды, в точности повторив то, что говорила уже когда-то, давно.
Она была права. Я и не возражал.
Поздней осенью, в один из дней, когда дождь безнадежно барабанил в окна, заливая набережную потоками воды, а небо было одного цвета с рекой, я не сдержался и нарушил запрет. Я позвонил ей. Вообще-то я собирался сразу положить трубку, как только услышу ее голос, но он был такой живой, такой родной и свежий, что я не смог.
– Здравствуй, родной мой.
Там помолчали. Я боялся, она бросит трубку, но она вдруг ответила:
– Здравствуйте, Профессор.
Она и раньше, бывало, переходила со мной на «вы» – обычно когда подсмеивалась надо мной, – так что меня это совсем не удивило. Я спросил, как у нее дела. Она отвечала односложно, но спокойно и ровно. Я помнил, что она на работе, это было нормально. И вообще – мне было все равно, что она говорит, я не слышал слов, я слышал голос, мне было достаточно, недаром же я композитор.
– Можно, я буду звонить тебе иногда? – заторопился я, когда почувствовал, что она хочет закончить разговор. Ей было явно некогда.
Она помолчала несколько секунд:
– Да, можно. Иногда можно. Пока, Профессор, мне пора.
Собственно, ничего больше мне и не надо было. Я был счастлив до самого вечера: даже с сыном долго разговаривал о его школьных делах, чем удивил его, кажется, сверх меры – он привык, что меня это мало интересует.
Поздно ночью, засыпая, я перебрал в памяти несколько скупых ее телефонных фраз (так перебирают редкие старые фотографии) и сказал себе: что ж, я буду пока просто звонить ей время от времени, а потом, глядишь, она сменит гнев на милость и поймет. Что она должна понять, я и сам не мог бы объяснить. Главное, она заговорила со мной. Теперь у меня была надежда. Я проверил ощущения. Подвесной мост под моими ногами чуть покачивался, но резонанса не было, как будто я шел по нему один. Ничего, я умел ждать, я ждал почти всю жизнь.