Вернадский
Шрифт:
Но кто мог понять? Может быть, биофизик Петр Петрович Лазарев? Как раз в 1932 году он часто появляется на страницах дневника. Знают друг друга с Московского университета. Оба ушли из него в 1911 году после демарша Кассо. Лазарев часто заходит к Вернадскому. Судя по записям, они ведут откровенные разговоры, но все же больше о положении в академии и о преследованиях диаматов, от которых Лазарев много претерпел. На него приходила куча доносов, он даже был арестован в связи с перепиской с зарубежными учеными. Но нет следов общения на тему биосферы с Лазаревым.
Александр Евгеньевич Ферсман? Да, научно наиболее близкий человек. Но только до геохимии. Далее их мысли расходятся. Геологическую деятельность человека Ферсман понимает
Сергей Федорович Ольденбург? К великому сожалению, блекнет его друг. Устал, надорвался в борьбе. Год перелома переломил и его. Идеи Вернадского он воспринимает как тексты из буддийских монастырей — образно. Дневник: «Вечером с Сергеем Федоровичем и Еленой Григорьевной. Разговор о Москве. Потом о вечности. Сергей как всегда скользит неглубоко. Я уверен, что он вечность [не понимает] (и очевидно, так понимали диаматы и т. п. в Москве)… Мое представление о вечности связано с понятием вечных законов природы (вечного порядка природы) — его: без начала и без конца»20. Стало быть, вечность, по Ольденбургу, — множество лет, бесконечность во времени. Ее еще называют в философии дурная бесконечность.
Есть, правда, надежда на новое поколение. Самые близкие духовно люди порой приходят неожиданно, сами по себе. Так в феврале 1932 года появился на горизонте биогеохимик Александр Михайлович Симорин, врач из Саратова. Он прочел брошюру «Начало и вечность жизни», потом другие произведения и пленился идеей космичности жизни. В Ленинграде побывал на каком-то докладе Вернадского, возможно, на «Новой физике», прочтенной в Обществе испытателей природы. Познакомились, и Вернадский помог ему устроиться в Океанографический институт. Начал работать по заказам БИОГЕЛа, анализировать морские организмы.
Но в целом научное одиночество возрастало.
В записях начала 1930-х годов следы душевного общения и теплоты в основном с Д. И. Шаховским и с И. М. Гревсом. Иван Михайлович в геохимические проблемы вникать не может, но оба глубоко чувствовали исторический процесс и силу научного начала в жизни человечества. Философски они очень близки.
Дневник 15 марта 1932 года: «С Иваном разговор о религии. Я думаю, что глубже всего в понимании мира музыка и те настроения, которые переживаются при творчестве, — для меня научном. Что могут дать вдохновенные настроения даже философско-религиозные, раз они выражены словами и формулами нашей общественной жизни. Нет критериев на верность, кроме веры — личной. А другие будут выбираться из этих соображений — страха, моды, удобства, насилия. Ни одна религия не дала общеобязательных, стихийных форм. Идея откровений не имеет реальной опоры.
Но с другой стороны — общность всего живого. Сознание как его часть. Тут может быть та обязательность, какая достигается только наукой. Она еще не достигнута.
Как будто открывается возможность построить во многом новую широкую базу (религии? — Г. А.)»21. Часты записи о гонениях на христиан. Повсюду в обстановке коллективизации и культурной революции закрывали, взрывали церкви. Некоторые города оставались без храмов. Верующие как бы попали в Рим времен Нерона.
Однако можно разрушить все церкви, но нельзя искоренить религиозные чувства. В разговорах с Гревсом они часто уточняют границу науки и религии. Бог — антропоморфен, в Нем идеализированы все лучшие свойства человека, в Него помещены все идеалы. Вернадский же может принимать его только как невыразимое, как Нечто.
Вот и Дмитрий Иванович спрашивал у него: «И кажется бесспорно — последний итог — религиозное мировоззрение. <…>
Мы уже приперты к последней стенке, и откладывать еще — не приходится. “Выкладывай теперь же все, что имеешь за душой”. Я думаю, что мы правильно поступали, не отдавая много сил на разработку подобных проблем. Силы требовались на другое — общеполезное, всенародное
Конечно, религия — неотъемлемое свойство мировоззрения человека. Без нее душа неполна. Под влиянием науки религия может и должна изменяться, принять другие, современные формы. Через два дня он как бы продолжает разговор с Гревсом: «Споры о формах религиозных представлений суетны и мало что дают. Нам ясно, что научная картина мира, скажем, Архитаса (древнегреческий механик. — Г. А.) и его круга бесконечно далека от нашей, а наша еще более далека от реальности. А это — единственное общеобязательное. Откровение и философские концепции перед созданием науки — мелочи в смысле достоверности — но основной фонд откровений и философских построений — как музыка, заходит за пределы науки, идет дальше и глубже, но не их словесное выражение»23. Рядом с религией у него всегда возникает музыка — самое простое, самое глубокое и самое непонятное, иррациональное из искусств. Ритмизированное и гармонизированное время. А ведь как раз из музыки родилась наука, в том числе такая совершенная, как математика. Ища предполагаемую музыку небесных сфер, вывел свои великие законы Кеплер. Вернадский немало бывал на концертах, в костелах на органных мессах. Знал не только музыку, но и ее историю и часто размышлял о ней. И просто наслаждался ею. Музыка Баха, Генделя, Рамо всегда погружала его в собственную глубину, где чувства связываются с неземным миром.
Без сомнения, искать утешения в религии и искусстве заставляла Шаховского и Гревса не только не прекращавшаяся умственная и нравственная работа, но и само течение эфемерной советской действительности. И старческие слабости, все время напоминающие о неизбежном конце.
Тем более что вокруг, вблизи и вдали стремительно уходило, сокращалось и таяло их поколение. В июне 1928 года умер Иван Ильич Петрункевич, в апреле 1932 года — оберегавшая его последние годы Анастасия Сергеевна. Софья Владимировна Панина встретила Вернадских в Праге в трауре по матери.
«Перед отъездом из заграницы я получил трогательное прощальное письмо от Ф. Изм. Родичева, — вспоминал о 1932 годе Вернадский. — Он как бы сознавал, что мы не увидимся»24. Возможно, что прощальное письмо Родичева навеяно, как всегда, духоподъемным обращением к нему Шаховского, который не уставал сзывать живых. 31 октября 1930 года он писал Родичеву: «Милый, милый, милый, милый Федор Измайлович. Мы оба уже скоро умрем. До этого надо сказать Вам два слова. Сердце мое все до самых краев полно чувством горячей благодарности к Вам за то, что Вы дали мне в жизни, не той жизни, которая тянется длинной лентой дней, месяцев и годов, а той, которая вся одна и неделима. Чувство это, как видите, не только переполнило сердце, но и бьет через край. Все так прекрасно, трогательно и разумно в Ваших ко мне отношениях, как прекрасна, трогательна и разумна Ваша душа. <…> Я не один, я один из очень, очень многих. Пускай же чувства этих многих помогут Вам до конца спокойно совершить свой путь»25.
Шаховской напоминает слова Тютчева о Пушкине: тебя, как первую любовь, России сердце не забудет. Родичева старались забыть в Совдепии. Другие помнили его яркие речи в Государственной думе, помнили его страстное стремление придать государственному организму правовые начала. Но настоящей памятью сердца России должны остаться его работы по образованию, строительство каждый год по восьми школ в уезде. Он первым в стране достиг в своей Весьегонии объявленной цели, которую большевики потом приписали себе, — всеобщего начального образования.