Вернись в дом свой
Шрифт:
Ирина еще никогда не готовилась так старательно, как в этот раз. Бегала по магазинам, на базар, в духовке все время что-то жарилось, пеклось и, конечно, подгорало, в кухне стоял чад, будто в смолокурне.
— Я хочу пригласить только своих, из отдела, — сказала она мужу.
Ирина собиралась устроить вечер на «европейский лад», — недавно были у одной художницы, и ей понравилось, но тут решительно запротестовал Василий Васильевич.
— Это что же, весь вечер торчать столбом у стола?
— А что плохого? Сейчас это модно. — Открыв духовку, она поливала жиром зарумянившуюся индейку.
И тогда он выдал аргумент, который она не
— Ты ведь и Рубана приглашаешь? Как ты думаешь, удобно будет ему на одной ноге? Посадишь его, а всем стоять?
Ирина согласилась. Только пожаловалась:
— Твоя логика… как дубина, хоть кого наповал свалит.
Тогда она решила разделить вечер: сначала «по-европейски» — маленькие гренки с балыком, сыром, икрой, а потом уж, как обычно принято, посидеть за столом.
Пиво и бутерброды — в углу на круглом столике (выпросила столик у соседки). Может, оттого, что еще не выпили, разговор не клеился, да и любителей пива было не так уж много. Только Рубан, придвинув к столику кресло и удобно усевшись, уминал бутерброд за бутербродом — его челюсти работали, как исправный капкан, — и уже откупорил третью бутылку «Жигулевского». Взяв один подгоревший сухарик с сыром, повертел его и так и этак, сказал:
— Если бы моя жена так зацыганила…
Нетрудно было представить, что получила бы за такие гренки его жена. Ирина покраснела, Тищенко с трудом сдерживал смех.
— Нужно совесть иметь, — бросил Ирша.
Рубан долго жевал толстый кусок балыка, поглядывал на Иршу. Проглотив, наконец сказал:
— Когда-то мы на покосе варили кашу. Заработались и доваривали в сумерках. А знаете, чем приправляют полевую кашу? Старым салом. Поставили казан в траву, а туда и вскочи лягушка. Наш повар не заметил, взял толкушку…
— Прекрати, — сказал Огиенко.
— Я понимаю, зачем это вы… — сказал Ирша. Он был бледен, губы его вздрагивали, будто от холода. — Это вы, чтобы проучить чистоплюев. Так знайте, я мыло варил из дохлых свиней. И ел дохлую конину. Рассказать?
— Если мы начнем рассказывать, что ели в войну… — задумчиво проговорил Василий Васильевич, и Рубан, собиравшийся было закончить свою историю, замолчал.
— Он всегда так, — сказала Клава. — Чтобы самому больше досталось.
Всем стало неловко, казалось, в комнате подуло ледяным сквозняком; чтобы как-то рассеять напряженность, Рита Клочкова попросила:
— Василий Васильевич, расскажите что-нибудь о фронте, — и втянула голову в худенькие плечи, словно испугалась своей смелости.
— Я на фронте и был-то всего ничего. В начале сорок третьего. Меня в первом же бою ранило — и до сорок четвертого провалялся по госпиталям. А потом охранял склады.
— А-а… — разочарованно протянула Клава.
Ирине всегда нравились в муже искренность и обезоруживающая правдивость. Его удивительная прямота граничила иногда с самоуничижением. Но сегодня это ей почему-то не понравилось. Другой бы на его месте нарассказывал с три короба. Ведь и есть что рассказать. И, будто чувствуя смущение жены, да и все примолкли, Василий Васильевич заговорил снова:
— А голодать пришлось в сорок первом, когда отступали. Я тогда был в команде, обслуживающей аэродромы.
— Плохо обслуживали, — буркнул Рубан, — мы ваших самолетов почти не видели.
— Не перебивай, — попросила Клава.
Тищенко начал рассказывать, как поднимались в воздух, но часто не возвращались наши самолеты, вспомнил летчика-аса Владимирова, бой которого с двумя немецкими «мессершмиттами» видел собственными глазами. А вскоре после этого вся их команда попала в окружение, самолеты-то улетели, а они, бойцы, застряли и отступали по немецким тылам. Шли параллельно шоссейной дороге, чтобы не сбиться, по шоссе перла немецкая техника, а они прятались в лесах, балках, и вот в их группе завелись гниды, потребовавшие выйти на шоссе и сдаться. Тогда Василий Васильевич подсказал технику-капитану, который, в сущности, только формально командовал отрядом, хитрый план: на одной из аэродромных машин они везли огромный сейф, так вот, когда отряд подошел к реке, капитан дал команду купаться. Все бросились в воду, а Василий Васильевич с капитаном собрали оружие и заперли в сейф. А потом выстроили отряд и судили предателей.
— Сейф пришлось бросить, документы сожгли, до фронта добирались полтора месяца. Лесами, болотами. Обносились, болезни нас косили… — Он задумался, ушел в воспоминания. — Помню один вечер. Шли мы в дозоре и наткнулись во ржи на вражескую цепь. Залегли. Кузнечики стрекочут, вечер теплый и какой-то убаюкивающий, будто детская колыбелька. Сосед слева натер из колоса зерна в ладонь и не донес до рта — уснул. Потому что земля, как под в печи, жаром дышит. И все уснули. Я тоже чувствую, как туман глаза заволакивает, ущипнул себя. Немцы постреливают, но как-то лениво, вяло, пули верхом идут. И потом все реже и реже… И стихло все. Немцы уснули тоже. — Тищенко замолчал, он словно опомнился и удивился даже, что все это было с ним. — Вот тогда я по-настоящему узнал, что такое голод. Весил сорок два килограмма. Теперь и не представить…
И действительно, представить, что этот большой, налитый силой человек весил сорок два килограмма, было трудно.
— Потому что дураки были, — неожиданно заключил Рубан. — Шли бы селами… Я, например, никогда не голодал. — Он как-то злорадно засмеялся. — Даже когда прижали нас под Керчью… Зарылись мы в землю и сидели в норах, как кроты. До берега сто метров, и на волнах брезентовые мешки с продуктами плавают — катера ближе подойти не могут, сбрасывают в море, и мешки прибивает волной. А попробуй возьми — каждый сантиметр простреливается. Головы не поднимешь! Э, думаю, пусть лучше от пули помру, чем от голода. Прицелился — и по-собачьему, прыжками к воде. Схватил мешок — и в окоп. Только слышу — посвистывает вокруг. Восемь дырок после насчитал в шинели. И в мошке двенадцать. — Рубан улыбнулся. — Зато как перерезал бечевку… А там — хлеб, галеты, консервы, шоколад, махорка. Лезет ко мне слева салага, глаза горят — дай! А я ему — на. — Рубан сложил из трех пальцев кукиш и сунул его под нос Ирше, тот даже отпрянул от неожиданности. — Вон, говорю, сколько их пляшет, — и показал ему на мешки в море.
— И что же тот… салага?
— Полез за мешком.
— Ну?
— Убили его.
Залегла тишина. Такая тяжелая, что был слышен стук Ирининых зубов о стакан: у нее пересохло в горле, и она налила себе воды.
— Брешешь же, брешешь! — закричала Клава и стукнула крепким кулаком по столу. — Зачем наговариваешь на себя?
— Собаки брешут, — буркнул Рубан.
— Роман Тихонович, расскажите, как пленных брали, — попросила Рита. Она спешила отвлечь Рубана от его жестокого рассказа, объяснить который было просто невозможно. И понять тоже. Ей стало жутко, и она боялась чего-то еще, какого-то неожиданного его слова, которое могло принести несчастье.