Вершина Столетова
Шрифт:
Подошел Федор с банкой червей, вымыл в кадке руки.
— Готово!
Мы облачились в ватники, взяли снасти, ведерко с картошкой для ухи и пошли.
— По дороге не забыть луку с укропчиком сорвать, — сам себе наказал Федор.
Огородами мы спустились к реке и пошли ее берегом. Легкий туманец стлался над водой, то исчезая, то откуда-то, должно быть с лугов, наплывая вновь. В заводях плескала рыба, и после каждого всплеска долго и далеко бежали по речной глади круги.
Одну такую укромную, наглухо укрытую прибрежным ивняком заводь мы и облюбовали.
Федор был искусный рыбак. Я еще только-только успел разобрать лесу и закинуть
Часа не прошло, а у нас уже потрескивал костер и над ним висело распространяющее вокруг себя ароматное благоухание ведерко.
Вечерняя заря потухла. Небо в том месте, где село солнце, стало совсем темным. Только высоко-высоко, почти в зените, еще горели отблески невидимого, светившего где-то там, за краем земли, солнца, и река тоже слабо, сумеречно теплилась этим повторно отраженным с неба светом.
— Хорошо! — откидываясь на траву, проговорил Федор. — Люблю ночью в поле!
В траве вокруг нас происходило еле внятное шевеление, позванивали кузнечики, в реке время от времени глухо плескала рыба, но тишина ночи, растворяя в себе эти звуки, становилась все полнее, весомее, ощутимее. Тишина слушалась, как музыка.
— Помню, как-то в Сибири, в Саянах, вот так же у реки пришлось ночевать. И что-то я возился долго, никак не мог угнездиться. А старик хакас мне: «Не мешай!» «Что не мешай?» — не понял я. «Не мешай слушать». Уж не зверя ли какого, думаю, зачуял старик. «Не мешай ночь слушать…» Вроде бы смешно. А подумаешь — мудро…
Бывает, что, чем больше узнаешь человека, тем меньше он становится интересен тебе. С Федором же мне было интересно и разговаривать, и даже просто вот так лежать на траве и слушать ночь. Правда, я еще не много знал о нем. Вот про ту же Сибирь. Как он туда попал?
— Как попал? — Федор задумался.
Мы уже поели ухи и теперь курили. Потрескивал при затяжках самосад в цигарках, потрескивал костер.
— Видишь ли, любопытный я до всего, много мне знать хочется. И вот жил, жил в селе, а все думка была: как оно там, за селом, да за полем, да за лесом, да еще подальше, за Уральским хребтом? Интересно взглянуть на землю. Ну, это одно. А второе то, что каждый человек счастья в жизни хочет найти. А в своем селе я вроде бы все закоулки обшарил, а жар-птицу так и не повстречал.
Федор помолчал немного.
— И вот поехал я в Сибирь. Определился на одну стройку, с нее переехал на другую. И будто за чем гонюсь. Думалось-то — за счастьем своим, за жар-птицей. А только догнать никак не могу. На Ангаре остановился. Дай, думаю, немного на одном месте побуду, на самого себя оглянусь… Работу выбираю потяжелей, поопасней, не в какой-нибудь столярной мастерской, а опалубщиком, на морозе да на ветру. Вот и пальцы тогда поморозил, — Федор пошевелил искривленными пальцами левой руки. — Ну да не об этом речь… Думаю я, думаю о себе, о своей жизни и начинаю понимать, что хоть и мерещится нам жар-птица обязательно в дальней дали, за горами да за лесами, а только это и так и не так. Чем больше я ездил, чем больше всякой красоты видел, тем чаще и чаще приходили мне на память родные, вот эти наши, в общем-то не такие уж и ах красивые, места. И вот эти поля, и вот эта речка. А ведь я видел Енисей, Ангару — что еще может быть красивей! И вот еще какая штука. Не побывай я в Сибири — ни той бы красоты не знал, ни этой, выходит, как следует не оценил. И как бы у нас с Верой вышло — тоже неизвестно…
Костер начал гаснуть. Я подбросил сучьев, они зашипели, обволоклись дымом, а потом разом вспыхнули. Заплясало, заструилось, затрепетало веселое, живое, все время разное, то растущее, то падающее и снова взвивающееся пламя.
Федор глядел на костер, и по лицу его блуждала едва заветная, как бы затаенная улыбка. Я вспомнил, как он обрадовался, когда увидел меня, и подумал, что это, наверное оттого, что в первый раз, в вагоне, мы виделись в смутное для него время. Теперь ему захотелось, чтобы и я понял его тогдашнего и увидел таким, каков он был сейчас. Потому он так и словоохотлив нынче.
— Говорят: суженая. Значит, вроде бы предназначенная судьбой. А что такое судьба? Помнишь, я тебя спрашивал? Это я вот в каком смысле. Никакой судьбы нет и все такое. Человек проникает в тайны бытия и все прочее. Ладно. Хорошо. Согласен. А все ж таки, как это объяснить, что вон где я только не бывал, какие тыщи людей не видал, а почему-то к Вере вернулся. Что я, лучше, красивей ее женщин не видал? Видал. Так в чем тут дело? Ну, вот ты грамотный, учений — объясни!
Что я мог объяснить Федору?
Мне вспомнилась курносая семнадцатилетняя девчонка Надя. Девчонка как девчонка, как многие другие. Но однажды она вдруг стала для меня не «как другие», а особенной, Стала вдруг всех красивей и всех умней. Я пытался сейчас вспомнить, за что я полюбил Надю, и не мог. И не потому, что с тех пор уже много лет миновало. Я просто не задумывался тогда над этим «за что». И нынче зря я, пожалуй, отыскивал что-то такое в Вере, чем бы она, по моему разумению, могла понравиться Федору… Я вспомнил: за столом Вера как-то подняла на Федора глаза и — словно осветилось, засияло непонятным светом все ее лицо, и я забыл в ту минуту, велик или мал у нее нос, красив или не красив рот. Конечно, одного такого взгляда мало, чтобы полюбить человека. Это может быть разве лишь искоркой, от которой загорается костер. А может, той искоркою было «жаворонки поют», сказанное Верой так, что Федор и сам словно бы впервые в жизни услыхал тех жаворонков… Искорки могут быть разные. Остальное же зависит, наверное, уже от самого любящего, от того, насколько сильно его чувство, насколько богат он сердцем. Если богат — костер будет гореть и ярко и долго.
Надю — теперь уже Надежду — я видел два месяца назад. По случайному совпадению она именно и оказалась той женщиной, о которой мне надо было писать очерк. Надежда вышла замуж в соседнее село, и у нее теперь другая фамилия. Живет хорошо, муж любит ее. Любит по-настоящему. А ведь она осталась все той же, какой я ее знавал когда-то, разве что постарше стала. Так почему же, почему те искорки у меня погасли, а у другого человека разгорелись ясным огнем?!
Сотни, тысячи книг написано о том, как возникает «вдруг» между юношей и девушкой, между мужчиной и женщиной то таинственное чувство, которое все мы называем любовью. Тысячи книг! Но и до сих никто так и не знает, как, все же, и почему, оно возникает. Плохо это? Да как сказать. Может, и плохо, а может, хорошо. Скорее все-таки, хорошо. Как только мы это узнаем и точно сформулируем, как только сия великая тайна перестанет быть тайной, — сразу поскучнеет, померкнет весь окружающий человека мир…
— Нет, много еще тайн на свете, — после паузы снова заговорил Федор. — Возьми Танюшку — тоже ведь тайна. Она лепечет-лепечет что-то, и не такое уж важное и интересное, да что там важное — обыкновенные пустяки, вздор, — а я слушаю, и у меня сердце радуется. И я готов слушать этот вздор, всякие там «отчего» да «почему» хоть целый день с утра до вечера. А почему так — опять не объяснишь…
Все меньше звуков в ночи, все тише они. И поля молчат, и село уснуло, и все вокруг заглохло. Ночь как бы постепенно наливалась тишиной и вот уже налилась дополна, до самых краев.