Веселые человечки: культурные герои советского детства
Шрифт:
Сквозь прощальные слезы…
Смех и умиление — главные эмоции, которые должны были вызывать и вызывают до сих пор мультфильмы Бориса Степанцева о Карлсоне. Группе Степанцева действительно удалось создать своего рода шедевр, «торжество формы», но в то же время на долгие годы увести из фокуса зрительского внимания несколько важных проблем, которые ставит повесть Линдгрен, и одна из них — проблема взросления Малыша.
Справедливо отказавшись от понимания Карлсона как метафоры Свободы, создатели мультфильма потеряли и весь пафос социального критицизма, который несло с собой метафорическое мышление «шестидесятников». На место такого рода критицизму пришли метатеатральность и ирония — черты, позволившие «союзмультфильмовскому» Карлсону возвыситься над своими театральными собратьями, — но вкупе с осознанной эклектичностью эстетики и медиацией как основным механизмом движения
Как мне кажется, развитие этой эстетики — идущей не только от мультипликационного «Карлсона», но возникшей одновременно с этим мультфильмом и получившей в нем очень обаятельное и яркое выражение — совпало с глубинными «силовыми линиями» развития позднесоветского и даже постсоветского сознания. Собственно, те импульсы, которые привели к переходу от метафорического «шестидесятнического» Карлсона к Карлсону мультипликационному, до некоторой степени продолжают действовать в российской культуре и сегодня. Именно тем обстоятельством, что эти импульсы натурализованы, что они воспринимаются как само собой разумеющиеся условия восприятия мультипликационных персонажей и героев детской культуры в целом, и объясняется особенно раздраженная реакция современной российской аудитории — точнее, даже специалистов — на шведский мультфильм о Карлсоне.
Кинематограф и мультипликация середины 1960-х и всех 1970-х как будто бы вовсе уходят от изображения и рефлексии взросления ребенка, а если и демонстрируют эти процессы, то однозначно понимают их как трагическое расставание с иллюзиями и мучительную, не имеющую позитивных перспектив социализацию (ср., например, игровой фильм «В моей смерти прошу винить Клаву К.»; реж. Н. Лебедев, Э. Ясан, сцен. М. Львовского, 1979); редкие исключения вроде повести В. Тендрякова «Ночь после выпуска» (1974) были рассчитаны не на детскую, а на взрослую аудиторию, и вдобавок воспринимались как острая социальная критика.
Жить «с Карлсоном» (= «с Вишни-Пухом», «с Чебурашкой») с этой точки зрения означало не что иное, как последовательно не замечать самых отвратительных черт социального порядка, царящего вокруг, и перейти в особый эмоциональный режим, который можно назвать ироническим умилением. Разрыв повседневной, «фоновой» эмоциональной жизни в него вносили чувства и персонажи, которые апеллировали одновременно к двум чувствам — иронии и умилению, — круглые, нелепые, нарушающие общепризнанные жесткие правила без особых последствий («Пустяки, дело житейское!» — в крайнем случае приедет пожарная машина и снимет с крыши) и тем самым свидетельствующие об условности, «невсамделишности» социальных конвенций. Правила поведения представали в этих фильмах и книгах в основном не в виде нормы, а в виде дискурсивных практик, которые можно и нужно пародировать, — ведь эти практики были откровенно нелепыми и бессмысленными. Зато и привязанность к умильным нарушителям оказывалась исключительной, не подвергаемой никаким сомнениям, требующей почти аскетического служения, подобно подростковой дружбе.
Этот эмоциональный строй оказался исключительно эффективной психологической защитой в условиях позднесоветского кризиса общественных связей. Округлые и нестрашные пересмешники стали для интеллигентов этой эпохи кем-то вроде плюшевого медведя, которого взрослый человек может взять в кровать в ситуации эмоционального кризиса. Расстаться с этими «теддиками» невозможно до сих пор. Признаться, и я ощущаю подобный строй чувств как не только привычный, но и позволяющий ориентироваться в мире. Но все-таки его ограниченность стоило бы отрефлексировать — и понять хотя бы то, что Карлсон вполне совместим с собакой и никто, кроме нас самих, не заставляет нас выбирать между ними двумя и считать любой такой выбор предательством.
ВИННИ-ПУХ
Наталья Смолярова
Детский «недетский» Винни-Пух
Автобиографическое
Хотелось бы начать это исследование с воспоминания. В августе 1972 года я пришла на свое первое место работы в один из московских академических институтов. Отдел, в котором мне предстояло работать переводчиком, занимался полевыми исследованиями в горах. Вводя меня в курс дел, мой старший коллега сказал: «Отдел у нас дружный: много семейных пар, много экспедиционных романов, много общих детей, и книжка „Винни-Пух“ у нас тоже общая». Эти вскользь брошенные слова достаточно точно характеризуют обстановку, которая сложилась в 1960-1970-е годы вокруг «заходеровского», как тогда говорили, «Винни-Пуха». На книжку стояли очереди в библиотеках и дружеских компаниях, ею обменивались, искали и подолгу не могли найти ни на книжных «толкучках», ни у спекулянтов.
«Винни-Пуха» любили цитировать студенты мехмата МГУ, которых привлекала строгая
Книга нравилась не только студентам и аспирантам, но и их преподавателям. Иногда знание текста «Винни-Пуха» или просто осведомленность о книге становились критерием оценки знаний по далеким от детской литературы «специальным» предметам. Так, один из моих знакомых после длительной подготовки к сложному аспирантскому экзамену по алгебраической геометрии услышал от профессора всего один вопрос: «Кто написал английского Винни-Пуха и кто перевел его на русский язык?»
422
Сборники детских стихов А. Милна «When We Were Very Young» («Когда мы были совсем маленькими») и «Now We Are Six» («Теперь нам уже шесть»), вышли в 1924 и 1926 годах и принесли их автору славу детского писателя.
Популярность и востребованность «Винни-Пуха» в 1960-1970-е годы можно объяснить несколькими причинами. Во-первых, книга была смешной, и если взрослые понимали смешное сразу, то дети дорастали до уровня понимания смешного постепенно, каждый в своем, индивидуальном темпе. Именно в эти годы сформировалось «ироническое» (по выражению П. Вайля и А. Гениса) поколение, вынужденное жить в обществе, где ощущалась нехватка иронии и самоиронии. Власть и ее верноподданные были начисто лишены чувства юмора. На столько, что это иногда становилось смешным. Чего стоили призывы к пионерам и школьникам вырастить «десять миллионов кроликов, закладывать сады, ягодники, виноградники, встречать праздник новыми победами на беговой дорожке, леном поле, водной глади» (цит. по: Вайль, Генис 1996, 114) или требования принести в школу по десять яиц с тем, чтобы после этого сдать их в инкубатор, вырастить цыплят и обогнать Америку по птицеводству. Или запомнившееся автору обращение директора школы к ученикам 1 сентября 1966 года, в котором были слова: «Каждая пятерка по математике — это ракета в лагерь американцев!»
В это время были написаны книги, в сказочный или фантастический мир которых хотелось убежать. Хотелось скрыться в Дремучем Лесу Милна-Заходера или в умном, «перевернутом» мире повести-сказки для научных работников такт возраста «Понедельник начинается в субботу» Стругацких. Заметим, что ощущение сказочности создавалось не только фольклорным котом, старухой Наиной Киевной или Щукой, живущей на дне колодца, но и всей обстановкой в НИИЧАВО АН СССР.
Мир, в который хотелось убежать, существовал не только на страницах сказочных и фантастических повестей. Он был и во вполне реальном лианозовском бараке, где в небольшой комнате О. Рабина и В. Кропивницкой, начиная с середины 1950-х, собирались по воскресеньям поэты, художники и музыканты. Мир, удаленный от повседневной советской действительности, существовал и в том, что создавалось «лианозовской школой», в искусстве. Особенно это относится к творчеству В. Кропивницкой, графические листы которой населяют грустные ослики: зверушки-полулюди. Их волшебный мир, со странными обитателями, травами в человеческий рост и грибами на длинных извивающихся ножках, отдаленно напоминает Зачарованный Лес Милна.
Была еще одна причина востребованности книги о Винни-Пухе. В ней было заложено ощущение защищенности и покоя, которое бывает у ребенка в детской или в своем уголке в комнате (совсем не у всех детей того времени детская была). Атмосфера сказки была очень далека от идей классовой борьбы и вообще лишена какой бы то ни было политизированности, в отличие, например, от «Чиполлино», «Буратино» и даже от «Незнайки», не говоря уже о биографиях пионеров-героев и подобных сочинениях.
Дети, которым было четыре года (возраст прототипа Кристофера Робина, Кристофера Милна, сына писателя), пять или шесть лет, в 1960-е и 1970-е годы, давно выросли. Но слова «ворчалки» и «шумелки» остались в их лексиконе, так же как и ставшие крылатыми фразы: «И того и другого! А хлеба можно совсем не давать!», «Родные и Знакомые Кролика», «Мой любимый цвет… Мой любимый размер!», как и сохранившаяся где-то в глубине на полке игрушка — шагающий Винни-Пух [423] .
423
Стоит обратить внимание на сайт Levin.rinet.ru, на котором известный поэт, бард, программист и автор учебников по работе на компьютере А. Левин в шутку осмысляет себя как винни-пуховского Кролика и пользуется цитатами из заходеровского «Винни-Пуха» для обозначения раздела сайта.