Весенняя сказка
Шрифт:
– Спят, спят, матушка, где им, поди, не скоро еще проснутся после вчерашнего-то! – усмехнулась презрительно Феша. – Я вот нарочно и пришла к тебе пораньше поговорить по делу, родненькая!..
Феша казалась смущенной.
– По делу? По какому делу? – рассеянно спросила Ирина, занятая своими собственными мыслями и не обращая на нее внимания. Молодая девушка стояла в эту минуту перед зеркалом, спиной к горничной и продолжала задумчиво закалывать свои волосы.
Феша молчала.
– По какому делу? – еще раз переспросила Ирина, с удивлением оборачиваясь
Вместо ответа Феша вдруг порывисто кинулась к ней и, схватив ее руку, начала подобострастно покрывать ее поцелуями.
– Барышня, голубушка! – всхлипывала она. – Прости ты меня, окаянную, виновата я перед тобой, шибко виновата, поначалу смолчать думала, да невмоготу стало, не хочу на душе греха таить!..
Феша продолжала всхлипывать, покрывая поцелуями обе руки Ирины.
– Феша, оставьте, вы знаете, я не люблю этого! – с неудовольствием проговорила молодая девушка. – Что с вами, в чем дело, чем вы виноваты передо мной?
– А в том виновата, матушка, что если бы не я да покойная барыня наша (прости, господи, не тем будь она помянута), то не пришлось бы теперь тебе, сиротинушке, по миру идти без копейки да дарма служить у Лабуновых, a имела бы ты над собою кров родимый да верный хлеба кусок! Вот погоди, дай досказать, уж коли решила раз, так ничего не утаю, все открою, все как есть!
Ирина, полная смутной тревоги, тяжело опустилась на свой кожаный диванчик и, не спуская изумленных глаз с желтого морщинистого лица Феши, приготовилась с бьющимся сердцем выслушать исповедь старой горничной.
– Вот, видишь ли, матушка моя, – продолжала Феша, стоя перед нею и сильно жестикулируя по своей привычке, – годков девять тому назад, когда ты малой дитей приехала к нам со своей мамушкой, Дарьей Михайловной, наша-то Авдотья Семеновна, можно сказать, еще во всей своей силе была. А тут, словно кто сглазил ее, смотрим: начала вдруг хиреть наша барыня и день ото дня, год от году все хуже да хуже, все хуже да хуже! Вот и решила Авдотья Семеновна полегоньку да помаленьку тебя, значит, ко всем ейным делам приспособить, на что, мол, лучше: свой человек, верный, никуда не уйдет и денег ему платить не надо! Однажды вечор, родненькая, как сейчас помню, наша-то Авдотья Семеновна и зовет меня к себе.
«Ну вот, говорит, Феша, ты теперь в моем доме без мала годков пятнадцать живешь, и я была много довольна тобой, а если умна будешь, то и впредь твои услуги за мной не пропадут» (а сама при этом, знаешь, этак потихоньку мне красненькую в руку сует!).
Подивилась я на ту пору, потому как расчетливые были барыня; однако виду не показываю и, как водится, к ручке сейчас: «Покорно, мол, благодарю, сударыня, рада вашей милости и впредь завсегда стараться!»
«Ну, а коли так, говорит, то отныне вот какой тебе указ от меня выйдет: все письма на имя барышни и Дарьи Михайловны, а также и те, что они сами писать будут, перво-наперво ко мне на стол подавать! Слышишь, Федосья, поняла?»
«Как не понять, дело немудрящее», – а только чувствую, что она тут что-то неладное затевает.
«И не вздумай болтать! – говорит. – Смотри, чтобы весь этот разговор промеж нас оставался, а случай что узнаю, так тебе же худо будет, потому как моя расправа коротка, голубушка, паспорт в зубы – и на все четыре стороны марш. Слышишь, Федосья, поняла?»
Как не понять, оченно даже поняла: паспорт в зубы да и марш! А только легко ли и нашему брату место терять, тоже и это подумать надо, а особливо ежели у кого в деревне целая семья на шее висит?
Жаль-то мне, жаль было Дарью Михайловну и тебя, Иринушка, жаль, слов нет, а только скажу по правде, свою долю злосчастную еще жальче! Ну, вот я и стала орудовать, матушка, да так-то навострилась, скажу тебе, что вскорости ни единого письма больше помимо моих рук не проходило. И много мне в ту пору от барыни двугривенничков да полтинничков перепадало, а иногда раздобрится, так, смотришь, и целый руп подарит!
Однако стала я, матушка моя, примечать, что Дарья Михайловна за последнее время словно чего-то хоронится от меня; бывало, прежде ейная комната завсегда открыта, а тут как примется моя барыня какие-то бумаги разбирать, так сейчас и дверь на запор!
Ну, думаю, видно, подозревать стала!
Вот как-то утречком вхожу я невзначай в ее спальню и вижу: сидит твоя мамушка, пригнувшись над письменным столиком, и что-то пишет, да, должно быть, что-то важное, потому как даже и не обернулась в мою сторону, когда я тихонько к дверям подошла. Это было уж к концу, заметь, почитай, перед самой последней болезнью ее.
«Позвольте, говорю, сударыня, письмецо, я сейчас мимо почты пойду!»
А она, куда тебе, и не смотрит на меня, только рукой махнула: «Не надо, говорит, сама отнесу!»
A где тут сама, когда еле ноги волочит да и пишет-то, можно сказать, через силу совсем!
Однако как-никак, а письма этого мне так и не удалось заполучить. Дарья Михайловна каким-то манером ухитрилась помимо меня его на почту отправить, а как отправила, так и слегла, словно она тут разом всех своих сил решилась.
Ну, думаю, беспременно теперь будет ответа ждать, как бы мне только ответа не прозевать!
Но мое дело и тут не выгорело: ответ-то пришел скорехонько, да только в руки ко мне не попал. Как на грех, я в тот день была у барыни в спальне, ейным бельем занямши, а прачка-то у нас новая жила, порядков в доме не знала; слышит – письмо Дарье Михайловне. Она его прямехонько к твоей мамушке и снесла!
Ну, что уж тут и вышло потом, такая-то катавасия, моя милушка, что просто и сказать нельзя, век не забуду, какой скандал у нас в доме поднялся!
Мамушка-то твоя в слезы ударилась.
«Я, говорит, теперь все понимаю, Авдотья Семеновна, это все ваши козни. И почто только вы мою несчастную девчонку обездолить хотите, какое такое зло мы вам сделали?!»
А наша-то барыня вся красная стоит да так и трясется от волнения.
«Вовсе я не зла, а добра вам хочу! – кричит. – Ты, Дашенька, и сама не понимаешь, что говоришь. Иринушка и в моем доме обездолена не останется, пусть с богом живет у меня, кажись бы, я не чужая ей!»