Весталка
Шрифт:
Действительно, даже в шинелях, в ушанках мы были разные. Черная, черноглазая Валя словно еще подросла за это время, набрала вес, была на полголовы меня выше. Едва отстранившись, она тут же запричитала:
— Лидка?! Ты, кажется, отказалась? Что ты наделала! Что ты наделала, дура несчастная! Что наделала? Тебя же убьют там в первом бою! Вот дура ненормальная выискалась! Вы посмотрите на нее? Героиня нашлась. Жанна д'Арк! Весталка несчастная. Ну.. Ну, хочешь, побегу сейчас, упрошу этого, чтоб тебя оставили? Скажу, передумала. Лидка? А? Ты с ума сошла. На передовую. Только встретились и.. Как же я здесь без тебя?
Да. Я поняла, что тут, пожалуй, была сказана правда. Со мной ей и здесь было бы легче, проще, спокойнее. Так ведь было
127
девочку-булочку с красивыми полными ножками, с пышным наглаженным белым бантом в коричнево-черных волосах. В первый же день она спокойно списала у меня решение примеров, подсунула свою тетрадку проверить ошибки в диктанте, а дальше вообще я безмолвно подчинялась ей, чувствовала, что эта новая красивая девочка, даже списывая у меня, словно делала мне большое одолжение, навсегда отвела мне вторую, зависимую и неравную роль. Вначале это бесило меня. Я грубила ей, не давала тетрадки, вообще говорила под горячую руку: «Убирайся с моей парты!» Но она, эта новенькая, умела как-то не принимать мою грубость всерьез, умела легко меня обойти, иной раз и надуться, напустить слезы на свои вишневые южные глазки, и мне становилось совестно: зачем я ее обидела? Мы мирились, и все опять становилось на место. Опять я была подругой и — помощницей, а Валя повелевающей стороной. Я была для нее отдушиной. На мне срывалось раздражение, мне поверялись ее беспрерывные тайны, ее секреты и мечтания, часто даже такие откровенные, от которых я немела и краснела, а Валя только ухмылялась улыбкой сладострастницы, досматривающей с от-крытыми глазами приятный сон. В чем, в чем, в этом она была удивительный человек — могла спокойно рассказывать и говорить о таком, о чем у меня не повертывался язык, и тогда, видя мое смущение, очень довольная, она хохотала, целовала меня и называла то весталкой, то Орлеанской Девственницей.
И сейчас, вытаращив свои ошалелые зазывные глаза, она убеждала:
— Ты же там про-па-дешь! Мужики. Солдаты. Немцы! Ведь это пе-ре-до-вая! Все время под огнем. Нет, я не хочу, не могу допустить, чтоб тебя убили! Знаешь, сколько я из-за тебя переплакала! Дура несчастная! А если попадешь в плен? Знаешь, что с тобой сделают? И ни поесть, ни поспать.. Туда вон какие здоровые бабы идут, а оттуда.. Погоди. Я все устрою. Попрошу. Ну, будешь в штабе, познакомишься с кем-нибудь путным. Устроишь жизнь. Война кончится. Что ты? Что ты? Первая? Последняя?
Она оттащила меня в сторону, подальше от любопытных, обняла и
128
опять что-то горячо, убеждающе шептала. А я словно окаменела, ненавидела
за этот шепот, за то, что она тискала и оглаживала меня, как сваха товар.
— Да, Лидка! — Валя вытаращила глаза, задышала. — Тебя ведь все убитой считали! И я — тоже. Когда начался налет — все сиганули из вагона, кто в степь, кто в овраги, кто куда.. Кого накрыло. Начальник госпиталя погиб. Знаешь куда сунулся со страху? Под вагон! И сразу его там. И Оганесяна! Дашевича ранило и еще многих, кто был у вагонов. В паровоз прямое попадание.. В один кригеровский тоже..
— А наш был? Закрытый!
— Да, Лидка! До того ли? Как хоть ты выбралась?
— Господь бог вынес! Повар открыл. А я — одна. Остальных, кажется,
всех..
— И ту, красавицу? Помнишь? Была у вас..
— И ее. Рядом со мной.
— Да-а.. А мы — в степь. О-ой, страху было. С теми солдатами потом добрались до частей. В запасном полку была... А тебя правда убитой все считали. И домой, кажется, кто-то писал.
Мороз пробежал у меня по спине, по щекам, и Валя заметила это.
— Ты что?
— Как вы смели писать? Ведь не знали! Неужели сообщили матери?
— Да, нет.. Ну.. Только.. Ну, может.. От командования.. — Валя мялась. И я поняла — сообщили...
— Да ты пойми.. Тебя же не было. А там убитых.. сгорелых. Хоронили, говорят, сплошь девчонок. Пищеблок весь.. Перевязочников — всех! У нас
— треть врачей. Кто ранен. Кто убит. Вот так, Лидка! Господи! Как я рада, что ты жива!
Она глядела. А дурной озноб все ходил по моей спине, по лицу. Я представила, как мать получила на меня ту серую, страшную бумажку. Я не раз их видела. Серая бумага, типографская строка, подстрочник-пояснение, что «ваш сын, муж, брат»... и дальше прописью: убит. О, русские люди! Даже
129
в этом не смогли обойтись без казенщины..
Как же мать получила ту бумагу? Там ведь под строчкой нет соответственного обозначения.. Я не понимала, что еще тараторит Валя. Я видела мать с этой бумажкой в руках.. Мысли путались, мешались, в голове гудело, в груди жгло. Утешилась только: я ведь писала матери, все время писала. Она должна была получить мои письма..
Валя все еще что-то наговаривала мне, пока совсем уж резко я не сказала ей:
— Брось! Я поеду на передовую. Я сестра — и должна быть там. Поняла ты? Должна!! — Видимо, я говорила с такой убежденностью, что Валя замолчала, только смотрела на меня как на безнадежно больную, сумасшедшую, вдруг объявившую себя непонятно кем, ну, допустим, той же Жанной д’Арк. Я же укрепилась в мысли, что теперь мне все равно, без отца,
— что, если уже и без матери? Нет писем... Хотя я гнала эту мысль. Утешалась, может быть, мать в больнице, или шел слух, что письма под Сталинград специально задерживали, для конспирации. Нет у меня и Стрельцова, оборвана еще одна совсем какая-то внезапно вспыхнувшая да тут же и погасшая горькая надежда. Ничего нет. И эта мысль все дальше отталкивала меня от подруги, отгораживала, как будто уже навсегда. И Валя поняла — была чуткая, слишком даже чуткая..
Она замолчала. Потом сказала: надо идти оформляться по новому назначению. Кажется, ее брали в штаб армии — не знаю уж кем, она не сказала. Спросила, где я ночую, обещала даже помочь устроиться, найти и ушла. Я глядела ей вслед на ее плотную, статную фигуру — все так красиво сидело на ней, словно бы и шинель, и ушанка были модной женской одеждой. Стройно-полная нога в шелковом чулке мелькала в разрезе шинели. Вот Валя обернулась и помахала мне с ясной улыбкой. Она не умела надолго огорчаться. И, глядя на нее, уходящую от меня, я понимала: это совсе м, расходятся наши дороги, уже с первых самостоятельных дней, там еще, в госпитале, клонившие в разные стороны. И может быть, еще резче, острее
130
ощутила я, как жажду быть ТАМ, на передовой, в боях, где, может быть, ждали меня и голод, и холод, и пули, но растворилось бы мое одиночество, ставшее из-за потери этого моег о Стрельцова еще более невыносимым. Может быть, на передовой я еще встречусь.. Ведь бывает же чудо! А если и убьют, раз уж считали убитой, пусть, все равно..
Я была еще слишком молодой, чтоб бояться смерти, понять возможность исчезновения навсегда, еще верила в чудо и в какую-то обязательную как бы справедливость, с которой родилась, жила, росла, ходила в школу, ждала отца, не считала его убитым, опекала мать, не верила ни в какую, что этой справедливости может не быть, и даже первый ужас отрезвления, Алю, без лица, с вывернутой мертвой ногой и содранной юбкой, все-таки числила в страшной случайности, не могла понять, что случайност и этой слишком много для всех девчонок, засыпанных вместе с Алей где-нибудь в подкопанной воронке командой пожилых, ко всему, казалось, равнодушных солдат-тыловиков. Девчонки на батарее звали их еще злее, беспощаднее — придурки, — словно они и были виноваты во всем сущем.