Весталка
Шрифт:
стоны девчонок... Письмо. Хоть бы одну строчку от матери.
— Ну, что, Одинцова, — спросил лейтенант, нагоняя меня. — У колодца.. простимся.. Как в песне.
Опять попыталась улыбнуться. Не получалась улыбка. Мне бы лучше заплакать. Убежать от него. Зачем идет?
Лицо у него было темное, смущенное и слепое, как у того Мехоношина.
— Эх, и посидеть-то негде, — пробормотал он. — Ни доски, ничего.. Степь проклятая.. Погоди, может, на станции чего найду.. — Пошел к обгорелым стенам барака, где все мы добывали топливо для печек в землянках. Если бы не этот барак, вообще непонятно, чем здесь топить. Говорили,
— Скорей бы отсюда, — сказал он, бросая на землю бревно, отряхивая руки и шинель. — Степь.. Надоело.. Тоска белая — больше ничего.. Садитесь.. Садись.. Посидим.
Сели на это бревно. Стрельцов молчал. Я тоже. Он стеснялся — понимала это и храбрилась, хотела что-то сказать, а молчала. Не могла. Хотела сказать, что не рада.. Уезжаю, не знаю зачем. Куда — неизвестно.
120
Остаться бы на батарее до победы. Теперь, после Сталинграда,. Победа будет. Хотела еще сказать что-то, смотрела сбоку на худое, копченное орудийным дымом лицо лейтенанта, видела: тоже молчит, мается. «Два дурака. Школьники..» — это так думаю и представляю сейчас. Тогда так не думала, просто молчала, чувствовала, как алеет, наливается огнем щека, та, что была к лейтенанту.
Он вытащил пачку папирос. Закурил (хорошо ему, курит, может, это помогает). Затянулся, выдувая дым, топорщил бровь, глядел куда-то на сапоги, наконец сказал:
— Холодно.. Февраль какой.. Вьюги здесь, ветры, а снегу.. Жалко, Стрельцова, уезжаешь..
— Я Одинцова.
— Ой, а я сказал?
— …
— Извини. Фамилия похожая.
— …
— А я ведь тоже рапорт подал.
— Какой рапорт?
— Не могу больше. Прошусь во фронтовую артиллерию или в пехоту,
вот..
— Зачем же? Вы так хорошо командуете..
— Да понимаешь, Стрель.. Что это я. Понимаешь, Одинцова..
— Зовите меня Лида.
— Можно? Понимаешь, Лида, надоело над бабами командовать. Не могу. Не умею. Понимаешь? Хорошо обращаешься — сразу начинается: глазки.. То-се. Фигли-мигли.. Ножки-сапожки. Накоротке — вовсе никуда. Там чулочек подтянут, там еще что.. Эх.. Так и хомутают.. А строго — опять нехорош.. Дуются, куксятся, артачатся.. Стоит, понимаешь, такая цаца, бровками подведенными поигрывает. Будь моя воля — ни одну бы из вас близко к войне не пустил. Не ваше это.. Нет. Ваше дело — жизнь, дети.. Вот
121
и думаешь: влепить наряд-другой вне очереди, сейчас треп: «На бабах злость вымещает, горе-командир». Вот так и суюсь. Тебе жалуюсь. Уезжаешь. И не такая ты какая-то. Нет в тебе этого.. Хорошо..
— Чего?
— Ну, этих, бабьих штучек.
— А я и не баба..
— Ну, прости, Лида, так.. Ты меня понимаешь. Ну, нравишься мне.. По-товарищески. С тобой как-то просто. А с этими — не могу. Пять месяцев ими командую — четыре рапорта подал. И стыдно как-то.
— Что вам стыдиться. И тут командовать надо. Командир вы хороший..
— Нет, с меня хватит.
Молчали.
— Понимаешь, Одинцова, понимаешь, Лида. Это... Ну.. Видела: краснел, темным пунцовым румянцем. Бросил папиросу.
— Хочу сказать.. Это.. Ну.. Да.. Все вижу, как ты тогда на батарею прибежала. В одном сапоге. Вся в кровище. Нос разбит, а сидит и юбку порванную зажимает. Смехота.
— Вам смехота, а я чуть богу душу..
— Да я не к тому, а.. Вот бы нам вместе опять служить.
— Я бы не отказалась. Привыкла к вам.
— Говори и мне «ты». Я тебя на два года всего.
— Не получится.
— Ну, как хочешь. А хорошо бы.. Да только.. Сейчас тебя в штаб возьмут. Девочка ты красивая. Комполка приезжал и то заметил.
— Зачем меня в штаб. Я — сестра..
— Там найдут. Недаром высоко вызывают.
— Не пойду я ни в какой штаб..
Он вздохнул. Снял шапку. Надел снова. Казалось мне, что-то все хотел спросить или сказать. И я ждала. Мне нравился он, хоть, может, и не так, как нравятся, когда влюбляются. Да и откуда я знала, как влюб ляются?
122
Вид у него был неброский. Хотя я понимала, наверное, он красивый, этот лейтенант, который изо всех сил старался быть взрослым, суровым. Вся красота его была в глазах, мягкая, заботливая душа просвечивала там. Вот так же, как у моего отца, хотя ничем он его не напоминал больше, был тонок, прыщеват на висках, с длинными, худыми руками, с тонкими ногами, которые нелепо высоко выставлялись над широкими голенищами кирзовых сапог. И еще у лейтенанта были красивые ровные зубы. Когда он улыбался, словно забывшись, совсем не походил на военного, больше всего лицо его напоминало какого-то молодого художника.
— Слушай, Одинцова..
— Машина вон. Кажется, та.. — перебила я его.
— А? Машина.. Правда. Ну, тогда.. — Он совсем побагровел, вставая с бревна, глядел в сторону.
Крытая трехтонка-санитарка с тентом притормозила около нас.
— Лезь давай! — кивнул, открывая кабину, шофер.
— Ну, прощайте, — сказала я. — Не поминайте лихом. — И боязливо подняла глаза.
Лицо Стрельцова теперь зажелтело какой-то острой, восковой желтизной.
— Прощай.. — глухо сказал он.
Когда я села в кабину, видела, как он уходит. Было мне почему-то щемяще тяжело, гадко. Что это я? Так вдруг. Так холодно, так не по-людски. Чуть не выскочила из кабины, не побежала за ним. Догнать бы.. Остановить..
Шофер со скрежетом перевел рычаг. Машина зафыркала, тронулась. Видела еще.. как лейтенант остановился. Смотрел. Выскочить бы.. Или бы хоть рукой махнуть? Катится машина. Вот и не видно уже никого. Чуть не реву. Кусаю губы. Как тяжело быть женщиной. А я и не женщина. Девочка я. И никто этого не понимает. Не могу привыкнуть, что все здесь считают меня женщиной. Виновата моя фигура. Ноги эти. Да еще.. Вот смешно и стыдно писать, на фронте, на батарее то есть, я поправилась за эти месяцы,