Ветер с Итиля
Шрифт:
– А хузар не боитесь?
– Тю, хузар… До Итиля далече будет, а те, что у Истомы, почитай, и не хузары уже.
«А ты значительно опаснее, чем кажешься, – подумал Степан, – надо с тобой поосторожней».
– Слушал я тебя, слушал, ведун, да и думаю, – сказал Степан, – а ведь дело говоришь.
Ведун удивленно заморгал.
– Нечего в чужой монастырь со своим уставом, – добавил Белбородко.
– Чего, чего?
– В смысле, на чужое капище со своими богами. Сварили – и правильно сделали.
– Ну, добре, добре, – растерянно
«Тебе бы в КГБ цены не было, – усмехнулся Степан, – ишь, уши навострил, мышь летучая».
– Только я не собираюсь учить тебя, кому поклоняться, ведун, а кому нет. Мое дело маленькое. – Дедок насторожился. – Велено передать, что гневается Перун-громовержец, крови алчет.
– Эка невидаль, – усмехнулся дед, – он, почитай, всегда крови алчет, потому вои ему и поклоняются.
– На тебя гневается, ведун!
Старик кинул взгляд на Алатора. Эх, ни к чему сейчас свидетель. А тем более такой, как Алатор – мужик заслуженный, в селении уважаемый. Почитай, второй после него, Азея. Слова Алаторова послушают. Да ведь и не смолчит. Всем разнесет, что сказал пришелец.
– С чего бы это вдруг ему гневаться на меня?
– Не чтишь ты его. Роду изрядно перепадает, а Перуну, почитай, второму после прародителя, шиш с маслом. Так что велено передать тебе, ведун: коли не образумишься, испепелит Перун-громовержец все ваше селище убогое. А уж ты сам смекай, как тебе быть. Хошь – верь, а хошь – в кипяток макай.
Расчет оказался верным. Дед заглотил наживку, глазки алчно блеснули:
– Вижу, правду сказал ты, чужак. Вижу, Перун за тобой. Не гневайся на меня, старого, не признал тебя сослепу. А более ничего не передал Перун?
– Как не передать, – уловил мысль Степан. – Велел батька рядом с Родовым его идол поставить.
– Это с золотой головой, что ли? – промямлил ведун. – Добре, добре…
– И помимо кровавых, – мысленно обзывая себя последними словами, добавил Степан, – златом и серебром требы приносить.
– Да то ж и я думаю: а чего это мы Перуну не поклоняемся? – повеселел дед. – Добре, посланец, будет ему и злато и серебро, добре.
Ведун-то повеселел, а вот Алатор… этот смотрел волком, причем голодным.
«С дедом, кажется, сладилось, а мужики меня точно порешат, – подумалось Степану. – Пустит по миру ведун мужиков, как пить дать пустит. А кто виноват, кто научил? Степан. Вот и порешат. И поделом. Нечего на чужой беде выезжать. Да как не выезжать, когда профессия и привычка?» Тошно было на душе у Степана. И кричала душа его, что сволочь он распоследняя, что к благородству и самопожертвованию не способен, однако с телом расставаться не желала и в нежелании этом на подлость подталкивала. Вот такая достоевщина.
– Ну, пойдем, милок, – тяжело поднялся ведун с лавки и пошаркал к выходу. В чем душа держится? Останавливаясь на каждой ступеньке, стал
Степан было сунулся за ним, но Алатор положил лапу на плечо. Прошептал на ухо:
– Может, и посланец ты Перунов, может, и нет, про то мне неведомо. А только не переживешь ты сегодняшний день.
Алатор убрал лапу, и Степан поплелся за дедом, даже не огрызнувшись… Потому что прав Алатор!
А небо-то какое… Мати мои…
Глава 8,
в которой у Степана просыпаются благородные чувства, ранее ничем себя не выдававшие
Шаркающей, неверной походкой ведун подошел к идолу, пнул разомлевшего барбоса и бухнулся на колени. Запричитал, раскачиваясь, выдирая волосенки: «О-ох-ти мне…» Словно покойника баба оплакивает.
Мужики загудели: «Чего стряслося, батька, не томи». Глаза их, черные, сверлящие, впились в Азея. И казалось Степану, что дай волю глазам этим, вытянут они жалкую душонку ведуна.
Но воли не было. Потому ненависть скоро переменилась на страх. А страх – на раболепие.
«Помоги, батька, – молили мужики, – один ты заступничек наш».
Азей отполз от идола. Уткнулся лицом в землю, распластал руки, отчего стал похож на паука, засевшего в сердцевине своей паутины, и сжал кулаки так, что земля забралась под ногти. Поднял страшное, почерневшее лицо с вдруг ввалившимися глазами и мрачно посмотрел на мужиков. Те помертвело стояли, не сводя собачьих взглядов с него.
В воздухе был разлит страх, липкий, вязкий. Как кровь. Степан ощущал его волны, чувствовал, как он вымывает мысли.
Азей медленно поднялся, как-то весь скособочившись и сжавшись. Казалось, что тело его вдруг иссохло, превратилось во что-то бесплотное и в то же время зловещее – рубаха висела, как худой мешок, из рукавов вываливались палки рук, на тощей шее пучились вены, нос и скулы обострились. Беззубый рот то и дело раскрывался, словно у рыбы, выброшенной на берег. Азей закатил глаза и захрипел.
«Только косы и балахона не хватает», – невольно залюбовался Степан.
Старик сделал несколько шатких шагов к мужикам. Те попятились. Шепнул, протягивая к ним трясущуюся костлявую руку:
– Погибли мы, детушки!
Ноги подкосились, но никто не бросился поддержать, и он упал. Хлипкий куренок, до того с интересом за ним наблюдавший, заполошенно метнулся в сторону. Старик приподнялся на руке и яростно забубнил:
– Желает Род-батюшка, чтобы сына мы его уважили, Перуна-громовержца, желает, чтобы ему, Роду, для сына его, Перуна, дары давали. И себе Род даров желает. Да вот беда, Роду-то можно житом да животиной жертвы приносить, а Перуну крови человечьей да злата-серебра подавай. – Мужики стояли не шелохнувшись. – А где мы злато да серебро возьмем? Вот и получается, что сынов и дочерей наших придется на жертвенный алтарь вести! Ох, пропали мы, детушки. – Азей завыл и, воздев руки, вновь повалился в грязь.