Ветер в оранжерее
Шрифт:
Теперь, по дороге на электричку, она снова замедлила шаг у этого пруда, с таинственно на этот раз, в сумерках, выглядывающим из воды колесом.
— Я тебя найду, — отважно сказала она. — Вернусь и найду. Ты мне нужен.
19
Проводив Ирину, я вернулся в свой домик, по дороге пугаясь шороха в тёмных кустах и думая о том, что нервы немножко всё-таки сдают — пить надо меньше. Выйдя на освещённую веранду разогреть чайник, я столкнулся с хозяйкой. Старушка оглядела меня как-то наискось, уводя глаза под конец взгляда
У меня ещё оставались четыре бутылки пива. Присев на кровать, я выставил перед собой эти бутылки и задумался, как бы решая, что с ними делать. Очнувшись через некоторое время, я распределил в уме пиво на две равных части: половину на вечер, половину на утро. Затем, оттягивая, как мог, момент вскрытия пивных бутылок, выпил чаю, и мной сразу же овладел зуд чистоплотности — я принялся приводить в порядок комнату, перебирать свои вещи, взялся раскладывать бумаги, и вдруг мне показалось, что нечто смутное и невысказанное, но очень важное теснится у меня внутри, и нужно только сесть и записать.
Я сел, открыл тетрадь — и задумался, точно так же, как и за час до этого перед рядом зелёно-коричневых бутылок. Затем решил записать необыкновенное ощущение горячей испуганной птицы в руке, но вместо этого в тетради, на которую падала моя тень от лампочки, висевшей за спиной, написал вот что.
“Достоевский никогда не говорит “птица”. Всегда “птичка”. Почему это? Птички да птички. Птички и мальчики. Мальчик Карташов. Не просто Карташов, а обязательно мальчик Карташов. Всё равно как город Москва, октябрь месяц, планета Земля.
Что ему дались эти мальчики и эти птички?”
Перечтя это всё, я понял, что голова у меня ещё пьяная, и откупорил пиво.
Наутро вчерашний зуд чистоплотности усилился, я походил на преступника, поспешно убирающего следы своего преступления. До самого обеда, обливаясь нездоровым потом, я стирал, подметал и гладил.
Дни установились солнечные и тёплые, очевидно, последние тёплые дни. Вспомнив, каким тёмно-кирпичным я был прошлым летом, я решил загорать. Так я и провёл следующие дней пять-шесть, загорая, бегая в стареньких полукедах по лесу, попивая кисловатое Бадаевское пиво и борясь с искушением позвонить Ирине.
По прошествии этого оздоровительного периода, в белой рубашке с короткими рукавами, очень свежо лежавшей на загорелой шее и загорелых бицепсах, я направился в институт, где уточнил расписание сессий и экзаменов и даже сдал два зачёта из длинного списка образовавшихся у меня задолженностей. Одиноко бродя по коридорам института и не зная никого из встречавшихся мне студентов, я вспоминал Рому Асланова, Серёжу Деникина и Лизу.
Лиза была где-то здесь, и, если бы я захотел, я мог бы легко её найти, но почему-то не делал этого.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Тысяча способов — 2
…Обрати внимание, мой друг, на этот дом! Приятно думать, что под этой крышей скрывается и вызревает целая бездна талантов.
— Как ананасы в оранжереях, — сказал Бегемот…
М. Булгаков
1
Какое-то непогрешимо верное чутьё, пожалуй, даже ещё более древнее, чем чутьё животное (а может быть, и вообще нечто, не имеющее никакого отношения ко времени), подсказывало мне, что очень скоро
В те две недели, что я провёл у Любы, у Любовь Николаевны (в ту, в сущности, растянувшуюся на две календарных недели ночь), мне несколько раз снилась Лиза. Однажды, если мне не изменяет память, это произошло, скорее, между сном и явью, в алкогольном полубреду, а вот в другой раз — во сне…
В первый раз Лиза сидела в своём свитерке и джинсах за столом спиной ко мне и лицом к чёрному ночному окну в каком-то деревянном бараке, и я видел её как бы в просвет между двух дешёвеньких занавесок, разделяющих комнату, смотрел ей в спину и не мог вспомнить её лица, и в то же время почему-то боялся, что она повернётся и я увижу её лицо. “Не надо поворачиваться”, — думал я, прислушиваясь к шуму чёрных волн, которые далеко внизу крутились в острых камнях, как выкусывающие блох собаки. Во второй раз (и это, несомненно, был сон) она наклонялась ко мне, лежащему на спине на кровати, украшенной блестящими железными шариками, и снова у неё не было лица. То есть у неё было лицо, но лицо не своё, а моей матери, и всё же я знал, что это именно Лиза, а не моя мать. Не касаясь меня, она, с маминым лицом, наклонялась всё ближе и ближе, так что я уже не зрением, а словно бы поверхностью кожи, чувствовал матовость её щёк… И в этот второй раз я проснулся от своего собственного лёгкого и счастливого смеха.
Десятого сентября начиналась сессия на пятом теперь уже курсе, на том самом, от которого я отстал, а двенадцатого сентября у Ромы Асланова был день рождения. Ему исполнялось тридцать лет.
Ни десятого, ни одиннадцатого сентября я в институте не появлялся, так как дописывал рассказ о смертельно больном преподавателе философии, и это было первое за два или даже три прошедших года приближение к чему-то настоящему. (Это был также и последний из написанных мною рассказов, но тогда я, конечно, не мог этого знать.) В этом приближении к настоящему я был уверен, “кураж” не покидал меня.
Замысел такого рассказа я “вынашивал”, что называется, давно, и в конце, как водится в образцовой прозе, умирающий философ должен был прийти вдруг к какому-то единственно правильному пониманию мироустройства; но теперь, после месячного пьянства, после Любы и Ирины, и после всего того нехорошего, что я за это время натворил, я оставил в покое бедного философа и не стал обращать его ни в какую веру, и он просто потихоньку безобидно сходил с ума, рассуждая о биополях, пронизывающих всё на свете, и рисуя бесконечных белых чаек над морем, которое всякий раз было на его картинах какого-нибудь нового цвета.
Я писал и не мог остановиться. Двенадцатого сентября приблизительно часа в три-четыре я поставил точку в конце последнего предложения и вылетел в Москву, как будто мною запустили из рогатки. В Смоленском гастрономе я без очереди купил тридцать три стограммовых бутылочки какого-то дагестанского коньяка, одну бутылочку выпил прямо в огромном и звучном, переполненном людьми, зале магазина, вторую и третью — в такси, на котором ехал в общагу.
В такси, когда назад отъехала белая, как мел, церковка, немного диковато стоявшая чуть в стороне от тротуара в самом начале улицы Чехова, нетерпение и ожидание встречи стали едва выносимыми. На заднем сидении, заставляя коситься таксиста, звякали и твёрдо стучали бутылочки с коньяком, как будто у меня в сумке лежало килограмма три стеклянного винограда. Я опаздывал, было уже около шести часов, а “наши”, я знал, начинают гораздо раньше.