Ветер в оранжерее
Шрифт:
В голове всё время крутилась песня “Наутилуса Помпилиуса” “Шар цвета хаки” и мысли о том, что, слушая эту песню, я почему-то почти всегда вспоминал майора Дахия, замполита нашего батальона, подтянутого красавца-грузина с шёлковыми усами и надменным взглядом тёмных глаз, опушённых огромными ресницами, невольного искусителя всех приармейских дам, застрелившегося в декабре, ночью, в сильную казахстанскую метель у забора оружейного склада. Любимой песней самого майора, так же, как и любимой песней всего гарнизона, была “знаю, милый, знаю, что с тобой, потерял себя ты, потерял”, а “Наутилуса” тогда и в помине не было, но вспоминал я замполита почему-то именно с песней про “шар цвета хаки”.
Подъезжая к общежитию, я уже был сильно на взводе и, войдя в здание и поднимаясь по лестнице на
Наконец, на третьем этаже, всё в той же комнате, на дверях которой Рома когда-то царапал своё “Кто я?”, и в которой теперь стоял сильный шум и играла музыка (кто-то принёс магнитофон), я, толкнув двери, увидел всех — и Рому, и Серёжу Деникина, и глубокомысленного алкоголика Слепцова, напивающегося до растительного состояния с таким решительным и спокойным отчаянием, как будто он каждый раз приносил себя кому-то в жертву, словом, весь тот набор лиц, что и несколько лет назад, в то невозвратимое время, когда я ещё был вместе со всеми.
Толкнув дверь, я встал на пороге в решительной позе памятника самому себе и, перекрикивая музыку и не сразу смолкшие женские голоса, заорал:
— Я вижу гарь!
Но я здесь не был.
Я знать не хочу ту тварь,
Что спалит это небо!
Это были мои позывные. На втором курсе меня однажды потеряли в районе кинотеатра “Россия”, искали долго, но не нашли; где я был, я и сам не знаю и не помню, но через несколько часов я появился в общаге, а очевидцы рассказывают, что в тот день в троллейбус номер три, курсирующий от института к общежитию, выскочив откуда-то из кустов, как из засады, вдруг ворвался очень бледный молодой человек, похожий по описанию на меня, и закричал: “Я вижу гарь!..”.
— Ши-иряев! Са-а-абака! — заорал в ответ Портянский.
(”Ну, этого я видел совсем недавно”, — подумал я.)
Итак, я потряс в воздухе принесёнными тридцатью бутылочками, символизирующими, конечно же, тридцатилетний юбилей Ромы, и мы начали пить.
2
Кроме Слепцова, Ромы, Серёжи Деникина и Портянского, у которого кисть левой руки была перебинтована грязным бинтом, в комнате находились: Сюзанна, женщина с невероятными формами, которую я видел весной с Деникиным; наша однокурсница Наташа Щурило (имевшая псевдоним почему-то “Бондарчук”) — девушка очень компанейская, хотя и взрослая — сыну её было в то время лет пятнадцать-шестнадцать, — и являвшаяся активисткой КСП (клуба самодеятельной песни), и поэтому всегда безотказно, по первой просьбе, певшая под гитару, при этом красиво открывая рот и качая головой туда-сюда в такт пению, как это делают в детском хоре кокетливые маленькие девочки, непременно старающиеся выделиться из общей детской массы; и была ещё Лиза.
Увидев Лизу, я очень обрадовался, но вместе с тем и несколько огорчился тому, что она снова была с Ромой Аслановым, этим очень умным и, может быть, даже гениальным, шутом, но всё-таки только шутом.
Помня, каким нудным я был весной, в прошлую сессию (я даже пытался объяснить Лизе смысл молитвы “Отче наш”), теперь я плюнул основательно на всё это занудство, орал, матерился, делал стойку на стуле, спел романс “Утро туманное”, который хорошо отрепетировал с Кухмистером в квартире Любы, и, когда уже начало темнеть, а свет в комнате ещё не включили, обнаружил себя отплясывающим какое-то подобие рок-н-ролла с Сюзанной, причём танцевали мы под песню опять же “Наутилуса Помпилиуса” “Казанова”, и в тот момент, когда мы с Сюзанной сближались, подтягивая друг друга руками, эта самая Сюзанна, двусмысленно приглушая голос, вытягивая вперёд ярко накрашенные полные губы и касаясь меня грудями, пела под магнитофон то “мне нужна его кровь…”, то “если надо причину, то это причина…” и другое тому подобное, что содержалось в этой песне, написанной, если я не ошибаюсь, на любовную тему.
Серёжа Деникин был сильно пьян. Он сидел у стола, свесив свою длинную чёрную чёлку, и время от времени пытался выпрямиться, встряхнуть чёлкой и принять белогвардейскую осанку. Танцуя с Сюзанной, я оглядывался на него с как бы беспомощной улыбкой, в то же время будучи очень увлечён близостью ко мне таких невероятных экзотических женских форм, каких, как я ошибочно полагал раньше, не бывает в жизни и какие бывают только в комиксах про супершпионок, соблазняющих суперагентов.
Сюзанна была одета не совсем по моде, но зато так, что трудно было на небольшом от неё расстоянии думать о чём-либо другом, кроме её тяжело вздрагивающих грудей, сильно искажающих линии синих и белых полос её полосатой блузки, кроме неправдоподобно узкой талии, подчёркнутой широчайшим ремнём с блестящей пряжкой размером с книжку, и умопомрачительной линии бёдер, гладко обтянутых короткой ярко-синей юбкой. Точнее — на небольшом от Сюзанны расстоянии вообще трудно было думать.
В комнату входили и выходили, впуская электрический свет из коридора; набилось уже много каких-то людей, которых не было в самом начале; Серёжа, о котором я, в отличие, кажется, от Сюзанны, ещё не окончательно забыл, пересел теперь на кровать, в угол, где говорил о чём-то с Лизой, по-видимому, успокаивающей его. Оторвавшись всё-таки от сине-белой блузки, выпукло-тугой, как оболочка воздушного шара, я подсел к ним, мне хотелось как-то показать Серёже, что он не должен волноваться, что я люблю его и что я не тот человек, который может предать дружбу. Мне также хотелось поговорить с Лизой, на которую в течение вечера я старался не обращать какого-то особенного внимания, хотя, наверное, многие фокусы выделывал преимущественно для неё.
Лиза тоже была пьяна, и я именно в тот вечер обнаружил, что, будучи пьяной, она становилась необыкновенно привлекательной, словно состоящей из холодных и горячих струй, быстро и непредсказуемо протекающих в её глазах и в движениях её ловкого худого тела.
Лиза — и это я запомнил очень хорошо — положила на моё колено сухую свою ладошку, мгновенно прожёгшую мне брюки, и, рассмотрев предварительно в сумерках всё моё лицо, лоб, подбородок, волосы, словно не зная, на чём остановить взгляд, сказала:
— Знаешь, раньше ты мне больше нравился. То есть сейчас, такой, как ты сейчас, ты мне нравишься меньше, извини. Извини, — повторила она, — ты понимаешь, что я хочу сказать?..
— Понимаю, — ответил я краснея.
3
Серёжа Деникин был романтиком и пижоном, обладавшим какими-то провинциальными, трогательными и немного как бы устаревшими понятиями о чести, из-за которых он часто попадал в различные истории. Его все очень любили, он именно был любимчиком (хотя совершенно не стремился к этому), и поэтому всегда находился кто-нибудь, кто его из этих историй выпутывал и не давал в обиду. Одно время мне даже казалось подозрительным, что Серёжа донкихотствует всегда как-то слишком вовремя, как в старых пьесах дамы вовремя падали в обморок, — на моей памяти ему ни разу не доводилось быть битым.
Он писал совершенно бессмысленные и довольно красивые рассказы о каких-то пригородных поездах, в тамбурах которых по женским задницам, обтянутым джинсами, бегут полоски теней от вентиляционной решётки двери, о небольших лотерейных выигрышах, заставлявших почему-то героя сильно и приятно переживать, о необъяснимых встречах с юными незнакомками и неожиданных лодочных с ними прогулках, во время которых эти незнакомки, отряхивая мокрые волосы, задевали кончиками волос лицо его героя.
Несмотря на то, что Серёжа с течением времени совершенно естественно взрослел и даже мужал, отношение однокурсников к нему становилось год от года всё более нежным по мере того, как открывалась другим его романтическая душа, немного похожая, однако, на искусственный цветок — при всей своей нежности и щепетильности в вопросах “чести” — Серёжа был довольно скрытен и как-то нелепо скуп. Однажды мы, например, простояли под Елисеевским гастрономом около часа, выпрашивая у входивших мужиков недостающую нам на бутылку мелочь, а когда затем выпили эту бутылку на скамейке у памятника Пушкину, Серёжа вдруг достал из кармана двадцатипятирублёвую бумажку и сказал: “Давайте купим ещё одну. Но только одну, не больше”.