Ветер в оранжерее
Шрифт:
Короче, в тот раз, когда я вышел, намереваясь успокоить его, Тагир, немного приседая и озираясь, взмахивал посреди коридора своими густо-волнистыми тёмными волосами, в двух метрах от него (секунду назад раздался звук пощёчины) держался рукой за лицо здоровенный толстяк в очках, а мимо — в белом плаще, затянутом пояском на талии, с распущенными волосами и сумочкой через плечо шла куда-то по делам Ира Светлова. Со своими вертлявостью и высокомерностью она, оглянувшись, что-то сказала Тагиру. Тагир с ненавистью, очень страшным голосом, крикнул ей что-то в ответ.
— Тагир! —
Но тут Ира, оглянувшись ещё раз, молча смерила Тагира взглядом колониальной леди, и Тагир в ответ на этот взгляд пролетел мимо меня и с непостижимой быстротой ударил Иру ногой в её белый, с милыми женскими складочками приталенного плаща, зад. Удар был такой силы, что сумочка слетела с плеча Иры и упала на пол. Тагир кинулся назад к толстяку, не успевшему отступить, я кинулся к Тагиру, и когда я снова взглянул на Светлову, она всё ещё была в коридоре.
Она подняла свою сумочку и взяла её в руки, и неуверенными шагами слепого медленно двигалась к выходу из коридорного крыла в сторону лестницы. Она так безудержно рыдала, что её новенькая, мамой, очевидно, купленная, сумочка, вываливалась из её как бы ослепших рук, она поднимала сумочку и снова роняла её, пока не добралась наконец до лестницы и не исчезла за поворотом коридора.
…А ещё я очень хорошо помню — и пусть это будет гимном литинституту эпохи очередного русского декаданса — как Тагир в полном одиночестве сидел почему-то на корточках в углу лестничной площадки пятого этажа и держался руками за голову. На пятом этаже на стенке висел телефон-автомат, и обычно у него стояла очередь, но в тот раз не было ни души. Тагир, забившись в уголок, спиной к дверям в запертый читальный зал, в свежей рубашке и с чисто вымытыми тёмно-гнедыми своими волосами, сидел на корточках и, очень может быть, ждал кого-то.
— Тагир, — подошёл я к нему не удержавшись.
В тот момент я был с сильного похмелья — всё раздражало, мучило и пугало меня больше обыкновенного. И всё-таки я зачем-то подошёл к нему и сказал:
— Тагир…
Он поднял голову. Лицо его было бледно-голубым, а глаза — чёрными от огромных зрачков. Белки глаз были в розовых прожилках, вероятно, он недавно курил анашу. Выглядел он нечеловечески трезвым, как бывает в течение нескольких неожиданных мгновений трезв допившийся до последних чёртиков.
— Куда-то катишься? — мрачно спросил он меня. — А куда?
Я хотел было что-то сказать ему, но он вдруг весь раздвинулся сумасшедшей улыбкой.
— А я колобок! — с глуховатым звоном в голосе произнёс он. — Мы все колобки! Катимся куда уклон.
После этого он закинул голову и с невыразимой мелодичностью тона залился смехом, в котором звучало непонятное счастье, слитое с далёкими сожалением и угрозой.
Я ушёл.
4
Кобрин, зная, что стартовали мы не одновременно, то есть зная о том, что я уже около недели не просыхал, обещал догнать меня, и он не солгал.
Через час приблизительно он достиг известной степени невменяемости
— А ты, друг, не любишь тех, кто бухает, да? — приставал Кобрин к восемнадцатилетнему великану. — Не любишь?
Юноша улыбался опасной улыбкой, но, по-видимому, не знал, как себя вести.
Потом меня несколько отпустило, и я вспомнил о дуэли, а следом — о Лизе. Необыкновенное горячее чувство залило при этом воспоминании меня, словно я был крошечной хрупкой птичкой, сжимаемой чьей-то сильной мягкой рукой, как тот стриж, которого я когда-то ловил полотенцем в Переделкино, прыгая по комнате с расстёгнутым болтающимся ремнём и оглядываясь на Ирину, приподнявшуюся на кровати и простынёй прикрывавшую свою мягкую грудь.
Я хотел видеть Лизу, увидеть её хотя бы на секунду, мне казалось, что это поможет мне…
— Андрей, а где твоя леди, как говорит Храбрый Портняжка? — спросил, приблизившись, Тагир.
Храбрым Портняжкой он называл Ноздрёва-Портянского.
— Не знаю, — сказал я.
— Это не моё дело, — сказал Тагир, — но она крепко за тебя держится. Ты её не боишься?.. Хотел бы я бояться какой-нибудь женщины. Это, наверное, лучше этой вонючей дури…
— Это, действительно, — я с трудом выговорил “действительно”, — не твоё дело, но я её не боюсь, если ты имеешь в виду Елену…
— А может быть, ты не умеешь? Бояться женщину надо уметь, — сказал Тагир.
…Мы с Кобриным могли, конечно, выпить бутылок по пять-шесть без закуски и уехать в холод февральского вечера под завывание и взблески оранжевых машин реанимации, но у нас была дуэль, а не пари. Кобрин (хотя навряд ли это было рассчитано сознательно) не хотел, очевидно, скорого совместного самоубийства алкоголем, он добивался чего-то другого, и всё меньше было понятно — чего, но главное — это то, что между нами установилось какое-то равновесие взаимного подхлёстывания и сдерживания — мы как бы договорились, что дистанция будет длинной, чтобы можно было проверить друг друга на разных препятствиях, как в стипль-чезе.
В общем мы на некоторое время немножко очухивались и затем продолжали.
В какой-то момент Кобрин вдруг вскочил и стал кричать на Тагира и юношу. Юноша молчал и отступал, Тагир осклаблялся и что-то обидное, с азиатской улыбкой, говорил Кобрину. “Не надо кричать”, — томно говорила проснувшаяся Адриана. Я встал и с острым желанием пьяной драки стал кричать на них всех. К моему удивлению, все как-то успокоились, сели, мы налили ещё, и я помню, что к чему-то (очевидно, спор, вызвавший такую горячую реакцию Кобрина, шёл об этом) я сказал: