Ветер в оранжерее
Шрифт:
Елена, услышав, например, что кого-либо зовут Васей, реагировала мгновенно. “Как верблюда”, — говорила она. В институте училось множество людей из северных городов — Норильска, Сыктывкара, Якутска. Выпив и разомлев, мужчины часто начинали зазывать к себе в гости. “Нет, уж лучше вы к нам!” — неизменно отвечала Елена, выпрямляя спинку, немного выпячивая и без того довольно пухлые губки и делая надменные глаза. Эта надменность её туманных глаз, гордо выпрямленная спинка и подчёркнуто грудной голос, которым она произносила чёрт знает какой давности шуточки, буквально сводили с ума зачастую очень неглупых мужчин. Они смеялись до колик.
Учился с нами Лев Борисович Рубинштейн, человек лет пятидесяти пяти,
Было и ещё одно происшествие, неприятно поразившее меня.
16
Однажды со мною случилось что-то вроде рецидива толстовства и непротивления злу.
Пропивали мой гонорар, полученный за участие в сборнике “Квартал 007''. Участвовали в этом деле: Елена, Катя, Злобин, улыбавшийся своей всегдашней спокойной улыбкой сильного человека, и его жена Марина, довольно молодая женщина с изумительной густоты каштановыми волосами, в которых красиво и часто блестели нитки преждевременной седины. Всё было как-то очень тихо и тускло, не хорошо и не плохо.
Настроение у всех было какое-то приглушённое, да и меня в тот раз водка не заводила, а наоборот — погружала в какое-то мягкое, неотчётливое отчаяние и во всё более туманящуюся тоску.
Я вспомнил почему-то азербайджанца Мурада, который одно время работал в нашей бригаде. У него были полные щёки, нос, напоминающий в профиль акулий плавник, очень маленький ротик и огромные угольно-чёрные ресницы на выпуклых веках. И ресницы, и веки Мурада хорошо запомнились мне, так как
Как-то раз, вечером, ранней осенью, откуда-то из тайги к нам пришли охотники со сворой собак, голодных, с грязной шерстью на животах. Собаки вдруг со свирепым лаем набросились на Мурада, и он влетел в избушку, захлопнув за собой дверь. Я остался на улице, и собаки, заходясь от злобы, стали пригибаться к земле, скалиться, рычать и прыгать вокруг, как будто я был медведь. Помню, что пока не подбежали охотники и не отогнали псов, я совершенно спокойно стоял под редким дождём в накинутой на голову старенькой плащ-палатке, внимательно смотрел на упругие лапы приседающих в озверении псов и на вздыбившиеся их загривки. Ни одно существо на свете, был уверен я в тот момент, не могло причинить мне вреда, и я даже не потянулся за палкой, черенком от лопаты, прислонённым совсем рядом к стене избушки. Ещё было довольно тепло, и в темнеющей тайге поднимался от мокнущего подлеска беловатый пар…
— Если погладить жизнь против шерсти, то дыбом встанут воспоминания, — зачем-то, немного пьяным голосом, произнёс я, видя перед глазами скачущих псов и взъерошенные их загривки.
— Это из Шаламова? — спросила Марина.
— Конечно, встанут, — сказала Елена, любившая, как она говорила, “вставить свой пятак”. — А что встанет у Асланова?
Я заметил, что она словно бы мстила за что-то лысому Роме Асланову, которого уже давно не было в Москве и которого она за что-то невзлюбила, возможно, за его излишнюю шутовскую проницательность.
В этот момент в комнату, озираясь по углам, вошёл татарин Рамиль, заочник, застрявший в общаге месяц назад и пивший всё это время без просыпа. Увидев на столе водку, он рванулся к бутылке и схватил её.
— Нет, так не полагается, — сказал ему я, поднявшись и осторожно вынимая из его рук бутылку.
— Водки мне! — рычал он.
Я высвободил бутылку и налил ему стакан. Он выпил и упал на кровать рядом с женой Злобина.
— Браток, выпил, иди! — сказал ему Злобин.
Рамиль ушёл, грязно матерясь.
— Зачем ты налил ему? — спросила Марина.
— Жалко человека, — ответил я.
Прошлой ночью мы смеялись с Еленой своеобразным серенадам, которые допившийся до чёртиков Рамиль пел под дверью болгарки по имени Звэзда (что в переводе с болгарского, я думаю, означает “Звезда” — интересное имя). Звэзда жила через коридор напротив, и всё было очень хорошо слышно. Рамиль плакал, говорил, что стоит перед дверью на коленях, что повесится на полотенце на ручке двери — короче просился в комнату. Звэзда его не пускала.
— Звэзда! Звэздочка! — причитал Рамиль. — Пусти! Я не сделаю тебе ничего плохого! Если я сделаю тебе хоть что-нибудь плохое — пусть я умру!
Тут у него проснулось какое-то древнее родовое чувство.
— Пусть умрёт моя мать!.. — продолжал он. — Пусть умрёт мой отец!.. Пусть умрёт мой брат! Пусть умрёт моя сестра! Пусть умрёт и моя младшая сестра!..
— Пусть умрёт мой дядя и мой тётя! — хихикала Елена, целуя мою грудь и живот.
На этот раз она угадала. Рамиль, действительно, дошёл до дяди и до тёти…
Через некоторое время, минут через десять-пятнадцать, не больше, Рамиль снова вломился в комнату. Как животное, которое идёт к уже знакомой кормушке, он, не обращая внимания на остальных, стал надвигаться на меня, полулежащего на кровати и (пытаясь спастись таким образом от тоски) обнимающего за бёдра Елену.
— Дай водки! — почти нечленораздельно выговорил он, глядя на меня совершенно безумным и тупым, подёрнутым как бы мутью какого-то бельма, взглядом.
— Нет. Больше не дам, — сказал я.