Вице-консул
Шрифт:
Она не знает, думает Чарльз Россетт. Ему вспоминается: вице-консул молчит, смотрит на пальмы в парке, на олеандры, на далекую ограду, на часовых, а тем временем Стреттер беседует о Пекине с каким-то заезжим дипломатом. А он – догадывается ли? Вице-консул все молчит, и вдруг она произносит: я бы хотела быть на вашем месте, приехать в Индию впервые в жизни, особенно в эту пору, в летний муссон.
Они уходят раньше, чем следовало бы.
Она ничего не знает, никто не знает в Калькутте. Разве только садовники из парка при посольстве что-то заметили, но и всё. А они никогда ничего
Она спрашивает его, танцуя:
– Вам здесь не скучно? Что вы делаете по вечерам, в воскресенье?
– Читаю… сплю… да мало ли…
– Знаете, скука – это очень личный вопрос, трудно что-нибудь советовать…
– А я вроде и не скучаю.
– Спасибо вам за посылки с книгами, их так быстро доставляют мне от вас; если вам захочется книг – просто скажите.
Она танцует, а он вдруг видит ее не здесь, совсем другой, пойманной на лету и наколотой на булавку: иногда, пока ее дочери учатся, – обычно после полудня, да, в час сиесты, – он видит ее в укромном уголке резиденции, в помещении, которым не пользуются, она сидит, поджав под себя ноги, в невообразимой позе, и читает. Эти чтения, и эти ночи на вилле в дельте, прямая линия рвется, исчезает в тени, где расточается или находит выход что-то, чему никак не вспоминается название. Что прячет эта тень, сопровождающая свет, в котором неизменно является Анна-Мария Стреттер?
Веселость Анны-Марии Стреттер, когда она гуляет с дочерьми по знойной дороге в Шандернагор, кажется странной.
А еще говорят, что там, далеко, на исходе Ганга, в полумраке спальни, где она засыпает рядом с любовником, на нее иной раз накатывает глубокое уныние. Кое-кто рассказывал об этом: корни его будто бы неведомы, но оно становится отдохновением для того, кто видит, отдохновением, хоть и не знаешь толком, от чего.
– Если бы все три года было так, как в эти первые недели, – произносит Чарльз Россетт, – что бы вы ни говорили, думаю, я бы не выдержал…
– Знаете, почти никакой возможности нет, что тут можно сказать, но это-то и замечательно.
– Может быть, когда-нибудь… Замечательно… Как вы сказали?
– Нет, это… ничего… здесь, понимаете, жить ни тяжко, ни отрадно. Это другое, если хотите, вопреки мнению многих, это ни легко, ни трудно, это никак.
В Европейском клубе другие женщины говорят о ней. Что же происходит в жизни? Где ее найти? Ей нравится в этом городе из кошмара. Она будто стоячая вода? Что произошло в конце ее первого года здесь? Это исчезновение, которого никто не мог понять? На рассвете у резиденции видели машину «скорой помощи». Попытка самоубийства? Последовавшее затем пребывание в горах Непала тоже осталось загадкой. Ее худоба по возвращении пугала. И больше никаких отличий? Она так и осталась худой, вот и все. Говорят, это не из-за любви, несчастной или слишком счастливой, с Майклом Ричардом.
Что сказала бы она, если б узнала?
– Говорят, вы из Венеции. Это правда? Но еще говорят, что это выдумки… в Европейском клубе…
Анна-Мария смеется, да, по материнской линии она венецианка.
Ничего не приходит на ум такого, что она могла бы сказать, если б узнала.
С улыбкой в глазах, восемнадцати лет, – не ходила ли она писать акварели на набережную канала Гвидекка? Нет, не то.
– Мой отец француз. Но я частично провела молодость в Венеции. Туда, в Венецию, мы потом поедем, ну, то есть, так мы думаем сейчас.
Нет, в Венеции она занималась музыкой, играла на пианино. В Калькутте она почти каждый вечер музицирует. Идешь по бульвару – ее слышно. Откуда бы она ни явилась, все сходятся на том, что учиться музыке эта женщина начала очень рано, лет с семи. Да, если ее послушать, скорее всего она занималась музыкой.
– Пианино?
– О, я играю везде понемногу, давно, можно сказать, все время…
– Я не знал, откуда вы, представлял себе вас отовсюду понемногу, от Ирландии до Венеции. Из Дижона, Милана, Бреста, Дублина… Англичанка… я думал, вы англичанка.
– А откуда-нибудь дальше этих двух городов вы меня не представляли?
– Нет, откуда-нибудь дальше это были бы уже не вы… здесь… в Калькутте.
– О! – улыбается она. – Я или другая, в Калькутте, на исходе молодости, – знаете, вам все равно не отвертеться.
– Вы уверены?
– Скажу вам, как-то слишком просто считать, будто все только из Венеции, есть, мне кажется, много других мест, где мы бывали на своем пути.
– Вы подумали о вице-консуле Франции?
– Конечно, как все здесь, мне говорили, все пытаются вызнать, что было до Лахора.
– А что же было до Лахора, по-вашему?
– Вот он как раз, я думаю, из Лахора, да.
Вокруг шепчутся: смотрите, вице-консул танцует, а она-то, она, бедняжка, не могла отказать… Коль скоро он гость Анны-Марии Стреттер, это значило бы оскорбить ее, так что деваться некуда.
Вице-консул, танцуя, смотрит в сторону, на Анну-Марию Стреттер и Чарльза Россетта, они беседуют, танцуя, и иногда переглядываются.
Женщина, с которой он танцует, жена испанского консула, считает себя обязанной во что бы то ни стало поддерживать беседу с вице-консулом Франции из Лахора. Она говорит, что уже видела его в садах, их ведь здесь так мало, что все то и дело встречаются, она здесь два с половиной года, скоро уедет, жара здесь удручает, некоторым так и не удается привыкнуть.
– Некоторым так и не удается привыкнуть? – переспрашивает вице-консул.
Она чуть отстраняется, не решаясь поднять на него взгляд. Потом она признается, что ее поразило что-то в его голосе. Не такой ли голос называют мертвым? – скажет она. Не поймешь, спрашивает он вас или вам отвечает. Она любезно улыбается, продолжает разговор.
– Ну, то есть… некоторым… редко, заметьте, но такое случается… жена одного секретаря у нас, в испанском консульстве, чуть не сошла с ума, воображала, будто заразилась проказой, пришлось отправить ее домой, никакой возможности выбить эту блажь из головы.
Чарльз Россетт молчит среди танцующих. Его синие глаза – синева взгляда – неподвижны, опущены, смотрят на ее волосы. Выражение лица вдруг становится чуть встревоженным. Они улыбаются друг другу, вот-вот заговорят, но нет, молчат.
– Если бы никто не мог привыкнуть, – говорит вице-консул – и смеется.