Видимо-невидимо
Шрифт:
Ей было скучно повторять за клавесином: все, что он пел, было однообразно, узко и ничего не значило. Но старик радовался, как дитя, и сердился, как старик, и жил и дышал — и юная Матильда, смирившись с этим именем, которое для нее значило не больше, чем заикающийся лепет клавесина, вновь и вновь старательно повторяла надоедливое бормотанье. Старик терпеливо кивал головой в такт движению клавиш, выкрикивал итальянские слова, притоптывал каблуком, а Сурья училась стягивать свой голос в одну тонкую и почти бесцветную нить. И так продолжалось, пока однажды она не услышала в звуках,
— Теплее, дитя мое! Con brio! — и Матильда соединяла brio живого сердца, блестящее и простое искусство, преподанное Маэстро, и мощь своей звездной плоти, крохотную для неба, но огромную на земле. Чрезмерно… Бедняга Беппо слег вскоре после их прибытия в город и уже не оправился. Волосы его оставались на подушке пучками, кожа слезла клочьями, он не удерживал в себе ни пищу, ни питье и умер в мучениях.
Сурья смотрела на умирающего и невнятным чутьем угадывала, что причина в ней. Он умирал от того, что слишком близко от нее оказался, когда она кричала братьям там, на горе Монпелье.
— Громче, дитя, что же ты? — но Матильда не смела петь громче. Впрочем, удивительным образом, голос ее заполнял любое помещение легко и мощно, и как будто бы это никак не зависело от тех тонких движений, которые она совершала в своей гортани. Звук исходил равномерно из всего ее тела, оно и было источником пения. Стройно пели ее гладкие, как полированное эбеновое дерево волосы, сами собой ложившиеся волосок к волоску. Нежно звучали округлые мочки ушей, уголки губ. Тонко звенели ногти. Вокруг бедер стояло густое медовое гудение. В ямках с внутренней стороны локтей и под коленями рождалось мурлыканье сродни кошачьему. Кожа на лбу отзывалась охотничьим рогом.
— Мой Беппо умер, — сказал ей Маэстро, комкая манжеты. — Но ты со мной, diva mia.
— Я не богиня, — едва слышно сказала Сурья. — Я звезда. А Беппо умер.
Но она ничего не могла исправить — с самого начала. Она была слеплена для того, чтобы от нее умирали.
Кроме этого она могла только петь для Маэстро.
Она пела.
Стена Рутгера Рыжего
— Я хочу научиться строить двери. Ну эти, врата, переходы, как ты их называешь? Вот чтобы, как ты, везде ходить — не через перевозчиков, не с провожатыми, не по мостам, как Мак-Грегор, а прямо вот отсюда — вот туда. Как ты. Научи.
— Ух ты! — вздернул брови Видаль. — Прямо вот как я, да?
Рутгер покраснел уже невыносимо, опустил голову, так что лицо завесилось рыжими прядями, и из-за них упрямо повторил:
— Как ты.
— И зачем оно тебе понадобилось?
Рутгер, всё не поднимая головы, как-то так изогнул шею и плечи, что стал похож на молодого бычка, готового боднуть.
— Надо.
Видаль прикусил губу.
— Ну, парень, сам посуди. Вдруг ты хочешь суматошинский банк ограбить, да так, чтоб концов не нашли. Прямо вот из ниоткуда шагнуть в зал… —
— А ты бы так мог? — выглянул из своей спрятки Рутгер.
— Да запросто.
— А почему не делаешь?
— А зачем? — изумился Видаль. Остановился, подышал, подумал. — Вот мне-то зачем? У меня и так вся жизнь — моя, у меня этой жизни — сколько влезет, сколько подниму, понимаешь? Зачем мне банк грабить?
— Вот и мне для того же. Жизни я хочу, чтобы вся была моя.
— Так у тебя вот мастер есть — научит.
— Не могу я с ней оставаться. Не спрашивай. Не могу, и всё. Научи меня ты.
Видаль сколько-то шагов — десятков шагов — шел молча. Потом опять остановился.
— Ладно, — махнул рукой. — Что с тобой теперь делать? Ты как — насовсем ко мне в ученики просишься или разово, научиться ходить, как я?
…
— Начнем с того, что… хм… как бы это сказать? Вот! Двери проделывают в стенах. Понимаешь, о чем я? Чтобы построить дверь, нужна стена.
Они вышли на опушку леса, и поле — широкое, зеленое и золотое от солнца, расстилалось перед ними. Сделав еще несколько шагов, Видаль вдруг остановился.
— Ты погоди. Я там… Ну, мне надо… я тут, рядом. Погоди минутку. Ну или иди вперед, я догоню.
Он смущенно поморщился и торопливо повернул обратно. Кусты шелестели и потрескивали, пока он углублялся в сторону от дороги.
Рутгер остался на краю поля один. Наморщив веснушчатый лоб, он деловито оглядел горизонт, отмерил, как ему на душу пришлось, подходящее расстояние и принялся за работу.
Когда Видаль вышел из леса, поддергивая штаны и расправляя полы куртки, и поднял голову, озираясь в поисках ученика, только тихое слово сорвалось у него с губ, и вряд ли он решился бы повторить его при Ганне.
Через все поле, сколько его видно, от края до края стояла стена. Высотой она была до неба, а шириной — ну, сколько видно, всё она. Рутгер поработал на славу: белоснежные, гладко обтесанные камни стены покрывал словно бы лепной узор, причудливые арабески сверкали позолотой. Ну, Видаль надеялся, что это позолота.
Рутгер стоял перед творением души своей и с надеждой смотрел на учителя: годится такая?
Отдышавшись, Видаль тихо спросил:
— Что ж оно у тебя всё такое… большое выходит? И прихотливое. Вот это вот золото — оно зачем? Да вообще стена эта — зачем? Ну и… попроще что, нельзя было?
— Никак, — вздохнул Рутгер. — Я пытался простую увидеть, а никак. Пришлось придумывать поярче, чтобы в голове держалось.
— Ага, ага… Банк тебе грабить, пожалуй, и точно незачем. А большая такая почему?
— Ну как почему? — серьезно удивился Рутгер и обстоятельно пояснил: — Чтобы не обойти и не перелезть.
Видаль моргнул.
— А зачем надо… чтобы не обойти?
— Так если можно обойти, то зачем дверь нужна? Зачем дверь, если просто перелезть можно? Ты же сказал, чтобы дверь — нужна стена. Что ты придираешься? Вот я сделал стену — учи теперь.