Виленские коммунары
Шрифт:
Придя домой, постарался успокоить Юзю: завтра праздник, на работу идти не надо, вот мы и посвятим весь день Яне — повидаемся с ней, успокоим и добьемся перевода из этого страшного места.
* * *
Мог ли я знать, что в тот самый час, когда мы с Юзей обдумывали, как нам спасти Яню, — ее уже опускали в могилу…
Только собрались мы утром идти к ней на свидание, как неожиданно появляется солдат-рассыльный с пакетом от коменданта госпиталя.
«Что еще?» — думаю… Читаю… И в глазах у меня
Комендант был добр уведомить меня на польском языке, что больная Янина Плахинская около двенадцати часов дня выбросилась из окна третьего этажа на мостовую и разбилась насмерть. И даже выразил личное сожаление. Погребение назначил на шесть часов пополудни; к этому времени родные могут явиться в канцелярию госпиталя, предъявив вместо пропуска настоящий пакет…
Как описать наше состояние?..
Мы не ждали шести часов. Тут же побежали в госпиталь, чтобы нам разрешили повидаться с ней, с мертвой, в покойницкой. Написано ведь было ясно, бесповоротно. Конечно, разбилась она ужасно, до смотрин ли тут… Но неведомая сила гнала и гнала нас к ней — скорее, скорее…
Прибегаем в канцелярию — и что же? Читая уведомление, я не обратил внимания на дату. Оказывается, Яню уже похоронили: вчера в шесть часов пополудни.
Хваленая немецкая аккуратность! Пакет должны были доставить вчера, а доставили только сегодня. Что с того, что комендант был так добр и в нашем присутствии сделал кому-то строгий выговор с предупреждением…
С похоронами почему-то поспешили, а с пакетом задержались. Да и не все ли равно? Ну, объяснили нам, как найти ее могилку на новом Зверинецком кладбище…
Мать с Наполеоном — на Росе. Яня — тут. Здесь тоже недавний пустырь, порубленные сосны. Но тут пустырь уже весь густо заставлен новенькими сосновыми крестиками. И Яне успели поставить — сразу же, как закопали. И аккуратно написали химическим карандашом на дощечке.
Юзя как подкошенная упала на желтые комья глины, а я стоял окаменевший, разбитый… Ласково грело нежаркое августовское солнце. Среди крестов мирно порхали желтые бабочки. Где-то вдали весело играла военная музыка, духовой оркестр, — должно быть, шли солдаты. В Знаменской церкви зазвонили…
III
ПРИЕЗД ОТЦА
Чти отца своего… Библия
Юзя все плакала. Меня одолевали тяжелые думы о никчемности человеческого существования, настроение оыло мрачное. И только злоба, желание сделать все по-своему возвращали меня к действительности… Но я уже никуда не ходил, решив махнуть рукой и на подлецов парикмахеров и на мерзавца лейтенанта. На работе постепенно обретал душевный покой. А потом, в сентябре, состоялась первая общелитовская коммунистическая конференция, в подготовке к которой я принимал — по поручению товарища Рома — некоторое участие, и это еще больше направило мои раздумья на правильный путь.
Поднялся дух, приободрилось настроение у всех рабочих, в том числе и у меня.
Конференция съехалась нелегально. На ней выбрали Центральный комитет. В него вошли Ром, Эйдукевич, Якшевич, Лицкевич, Кярнович и другие.
К этому времени относится и мое более обстоятельное знакомство с товарищем Кунигасом-Левданским. Он приехал
Ему было тогда года двадцать два — двадцать три. Среднего, нет, чуть выше среднего роста, худощавый, блондин с голубыми глазами и продолговатым, нежным, титла но литовским лицом, немного как бы крестьянским. Родом он тоже был откуда-то из-под Тельшева, как и Анна Дробович. Раньше работал в революционных кружках молодежи и в революцию окунулся со всем пылом юности и своей страстной натуры. Работником зарекомендовал себя деятельным: «Горячая голова», — говорили о нем знавшие его близко рабочие. Своими беседами на самые разные темы он произвел на меня впечатление человека весьма начитанного для его возраста. Он хорошо знал политэкономию, историю культуры, философию. Много рассказывай мне о Карле Марксе, биографию которого знал так, будто специально занимался ее изучением. От него я узнал, какие удары сыпались на голову этого великого человека и в какой нужде он жил в Лондоне… Особенно запомнился мне рассказ о смерти дочери Маркса, совсем еще девочки, тоже как будто от голода, когда Маркс писал «Капитал».
Постепенно я стал смотреть на жизнь и смерть более спокойно и трезво. Нашел объяснение, примирился, даже почувствовал в себе какой-то новый порыв к борьбе за лучшую жизнь человечества.
* * *
Теперь я ждал скорого приезда отца: из России многие уже вернулись, перебраться через линию фронта стало куда легче.
Как-то в воскресенье мы с Юзей были на Янинои могилке. Посидели, нарвали букетик полевых цветов, украсили ими желтые ссохшиеся комки глины…
Домой вернулись с таким чувством, словно все улеглось более или менее, встало на свое место. И дома говорили о том, что скоро, наверно, вернутся наши отцы, сколько же печальных новостей придется им рассказать…
И тут, чуть ли не в это самое время, они и появились, неожиданно, вместе, вдвоем… Юзя бросилась к отцу на шею, заплакала навзрыд, заголосила. Он застонал, заскрипел зубами. Своего отца я узнал по черной повязке на глазу, и на его вопрос: «Ты, Матей?» — поздоровался, радостно, душевно, хотя как-то грустно немного. Не люблю я лобызаться, но этот наш поцелуй остался в памяти как что-то светлое, дорогое.
Я представлял себе отца совсем другим. Почему-то думал, что и он вернется таким же седым, дряблым и издерганным, как когда-то дедушка. А это был цветущий человек, ниже среднего роста, крепкий, здоровый, даже нисколько не осунувшийся с дороги.
Волосы подстрижены под полечку, как у дедушки, но черные, густые. Усы — на английский манер. Одет опрятно. И говорил солидно, размеренно, как говорят сытые люди. Часто смеялся, показывая ряд белых, ровных, крепких зубов. Вид ему портила лишь черная повязка на левом глазу. Где-то в пути, на ночлеге в крестьянской избе, он вынул свой стеклянный глаз и положил в стакан с водой: глазница загноилась от пыли. А детям ведь все в диковинку. Только он уснул, как хозяйские ребята из любопытства вынули глаз и разбили.