Виленские коммунары
Шрифт:
Комфракция предлагает Совету объявить себя властью. В зале огромное возбуждение. Рабочие радостно улыбаются, переглядываются. Все взволнованы…
А лидеры Бунда всполошились. Они против этого предложения. Они не хотят обострять отношения с немцами и польской буржуазией. Но ведь и не хотят потерять влияние на массы. Поэтому они просят объявить перерыв, чтобы провести заседание фракции.
Объявляется перерыв.
Бундовцы-рабочие наступают на своих лидеров. Во всех других партиях, кроме коммунистов, тоже горячие споры между лидерами и рабочими-массовиками. Шумно в зале, шумно на хорах, шумно в коридоре.
Я за ними.
На улице демонстрация прошла. Депутаты Совета, которых специально выбрали во время заседания, уже выступили с балкона. Приветственные крики и музыка оркестров смолкли. Но у входа в зал и по всей Остробрамской еще полно рабочих. Никто не хочет уходить. Заседание в зале как бы переносится на улицу.
Шешкас наседает. Отец упрямо отбивается. Рабочие, чтобы помочь Шешкасу, набрасываются на отца:
— Какой же ты депутат? Кто тебя выбирал, такого?
Про себя думаю: хоть бы его не избили. Рассорятся — бог с ними. Но бить не дам. И жду, пока они не повернут обратно.
Сверху бесшумно сыплется то невидимый, то сверкающий в свете электричества, мягкий, пушистый снежок.
Перерыв кончается. Пора идти в зал.
После перерыва Бунд заявляет: он согласен голосовать за провозглашение Совета властью! Быстро проходит голосование. К коммунистам и бундовцам присоединяются отдельные голоса из других фракций. Подавляющее большинство! Совет провозглашает себя властью! На минуту все затихает, замирает… Весь зал встает, и весь — многоголосо, торжественно, и радостно, и драматично — сливается в огромном хоре:
— Вставай, проклятьем заклейменный!..
XI
АРЕСТ
Das isl cine alte Geschichte…
Это старая история… Немецкая поговорка
На следующий день, 16 декабря, в понедельник, по распоряжению Совета в городе была проведена всеобщая забастовка-манифестация. Рабочие прекратили работу и вышли на улицу, чтобы показать: Совет — реальная власть в городе и все они выполняют его волю.
Никогда еще старый Вильно не видел такой многолюдной манифестации. Пятнадцать тысяч участников. Это было что-то грандиозное! По улицам шли и шли колонны за колоннами, город зардел от флагов. Наконец-то он почувствовал силу и организованность пролетариата. Немецкие солдаты и даже офицеры по-военному отдавали честь знаменам демонстрантов. Испещренным революционными лозунгами, чаще всего — «Вся власть Советам! и «Да здравствует социалистическая революция!».
Кроме знамен, манифестанты несли плакаты с различными требованиями: «Требуем 8-часового рабочего дня!», «Требуем рабочего контроля!». У путейцев было написано: «Железнодорожное имущество останется на месте!», «Угнать паровозы и вагоны не дадим!».
Демонстрация прошла в образцовом порядке. Ни немцы, ни поляки не решились чинить каких-либо препятствий.
И общее настроение в городе склонялось в этот день к тому, что немцы, конечно, скоро уйдут, а это выросла
Никто даже не вспомнил ни о тарибе, ни о какой-то там белорусской раде. А польская буржуазия словно стушевалась, вылиняла перед могуществом рабочей силы; военных же поляков как ветром сдуло.
Общая уверенность окрепла, когда в разгар демонстрации по всему городу был расклеен и распространен среди рабочих Манифест Временного Революционного Рабоче-Крестьянского Правительства Литовской Социалистической Советской Республики.
Правда, еще никто не знал толком, что произошло, многие спрашивали друг друга:
— Читал? Провозглашена республика!
— Выходит, Вильна — столица?
— А правительство уже приехало?
Благоприятствовала и погода, как вчера. Снегу намело мало, но уже подморозило; небо весь день было чистое, ясное.
* * *
Домой я вернулся в радостном, приподнятом настроении. У меня было такое чувство, что ну вот все кончилось, все несчастья и все трудное осталось в прошлом, отошло, отодвинулось, улеглось и начинается новая, светлая жизнь, легкая сердцу и желанная душе…
Но когда я открыл дверь и переступил порог своей квартиры, оно, это прошлое, бросилось мне в глаза, словно омерзительный призрак…
Польский легионер в мундире с витыми погонал и белыми нашивками восседал у стола на табурете, расставив ноги в шпорах и небрежно откинув на бок длинную, в блестящих железных ножнах саблю.
Надменно повернул ко мне круглую, прилизанную головку с черномазым лицом и бачками… он, Ромусь Робейко! Тьфу! Выбрал время приехать и прийти!..
Поздоровались холодно, а вышло смешно. Он, как ошпаренный, сорвался с табурета, щелкнул каблуками, звякнул шпорами… И «руки по швам»: гонор, должно быть, не позволил ему первому подать руку, а может, от неожиданности. И не то на краковский, не то на варшавский манер сюсюкая в нос:
— Муе сяноване…
А я-то уже был готов сцепиться с ним, даже сердце заухало… Ну, раз так, спокойно повторил, усмехнувшись против воли и почему-то подражая ему:
— Муе сяноване…
И чуть было не стукнулись носами, одновременно подавшись туловищем вперед.
После я уже безразлично подал ему руку и так же безразлично сказал еще раз, холодно, но своим естественным произношением:
— Мое почтение…
Юзя опомнилась, забегала, ровно испуганная курочка вокруг петухов.
А отцы наши сидели на своих кроватях, молчали и поглядывали. Войдя, я даже не заметил, что они дома.
* * *
На мое счастье, в ближайшие дни у меня не было времени ни поговорить с Юзей, ни обменяться мнениями с Робейко.
На другой же; день, вечером (то есть 17 декабря, за неделю до рождества), когда я вернулся с вокзала, пришли немцы и арестовали меня. Никакого обыска в квартире не делали. Просто пришли два немца-жандарма, предъявили ордер от комендатуры и велели одеваться. Отвели в тюрьму на Лукишки.