Вильнюсский двор
Шрифт:
— Почему бы нет? — поддержал его Самуил Семенович, и вдруг в какой-то короткий и щемящий миг на него откуда-то из глубин подсознания нахлынули завистливые и печальные воспоминания о своих собственных родителях. Они к нему, к своему Шмулиньке, уже никогда в Вильнюс не приедут — ни на свадьбу дочери, ни на его пятидесятилетний юбилей. К счастью, к горькому и страшному счастью, они не погибли от рук соседей, которым отец Шимен тачал сапоги и подбивал подметки, а умерли в своей постели и навеки остались в Йонаве. Никто для потехи перед расстрелом не опалил горящей головешкой рыжую и пушистую
Воспоминания на время отдалили его от Васильева, перекинули туда, где под стук отцовского молотка он встречал каждое утро, и этот стук был такой же приметой жизни, радостной и бесконечной, как восход солнца или пенье птиц.
— Что-то вы, Самуил Семенович, загрустили? — От бдительных глаз полковника не ускользнула перемена в настроении собеседника.
— Вспомнил своих рано умерших родителей, — отрапортовал тот. — Когда-то мне наивно казалось, что мы должны умереть вместе. Но в очереди за смертью местами не меняются. Ладно, больше не будем о грустных вещах… Вернемся к моему шурину. Если вы разрешите, я поговорю с ним…
— Поговорить можно, но никаких обязательств я на себя не беру, — предупредил Самуила Семеновича полковник. — Столько лет проходил в одном и том же, еще столько прохожу, если судьба-злодейка подножку не подставит.
— Не люблю шить военным. Они привыкли к мундирам, кителям, галифе, — выслушав подробный рапорт Шмуле, сказал мой отец. — Гражданская одежда всегда висит на них раздутым, только что опорожненным мешком… Все они держат, как перед начальством, руки по швам… С такими заказчиками только намучаешься.
— Но он же не военный. У Васильева просто чин полковничий. На такого приятно шить — фигура хорошая, плечи широкие, он не сутулится, не хромает, не горбится… — Мой дядя продолжал с нажимом перечислять внешние достоинства нашего соседа.
— А в артели он себе сшить не хочет? — упрямился шурин. — У них, кажется, есть и своя артель на углу Виленской и Доминиканской, где все мастера и даже уборщица проверены…
— А ты что, непроверенный? Ты что, американский шпион? Буржуазный националист? К Васильеву из Якутска приезжают на юбилей его родичи. Увидят твою работу, восхитятся и славу о тебе разнесут по всей Сибири… — В своем красноречии мой дядя был неудержим, слова вылетали у него изо рта роями.
— Не знаю, не знаю… — отнекивался отец.
Чтобы уломать его, мой дядя решил прибегнуть к самому сильному средству — задействовать сестру.
— А ты, Хенке, что на этот счет думаешь?
— Что я думаю? Я думаю, что мой муженек просто боится.
— Боится? Чего? Кого? — осыпал ее вопросами брат.
— Боится, что его посадят, — хихикнула она. — Нисон Кацман, наш домашний предсказатель, говорит, что скоро настанет день, когда начнут преследовать и сажать всех евреев…
— Так-таки всех? А портных, позвольте спросить, за что? Он не сказал?
— Наверно, за то, что пришивают к пиджакам не те пуговицы, зашивают карманы или намеренно против воли заказчиков укорачивают на пять сантиметров их брюки.
— Что вы тут, Хенке, мелете?
— А ты чего так упрямишься? Тебе ведь работу предлагают, а не четыре года заключения в тюрьму строгого режима… — Хенке очень хотелось, чтобы ее старый мерин не артачился, принял заказ и чтобы она, присутствуя на примерках, пригляделась бы к Васильеву и попыталась понять, что он за человек. Маму всегда неотразимо влекло ко всему таинственному и загадочному. Для нее все вокруг было тайной — начиная с перебирающей тонкими ножками по оконному стеклу мухи и кончая ею самой. Но самой непостижимой тайной для нее всегда оставались не деревья с их шелестом, не птицы с их щебетом, не синее небо и солнце над головой, а люди.
Под напором объединенных сил отец капитулировал:
— Пусть приходит.
Перед приходом Васильева мама совершила настоящий переворот дома — вымыла полы и окна, вытерла пыль, перевесила на стенах фотографии, переставила стулья, поменяла на столе скатерть, накрыла новым покрывалом диван.
— Смотри дух из себя не вышиби, — корил ее отец. — Ведь не Сталин же к нам придет.
— Иду с тобой на пари, что полковник никогда не был в еврейском доме.
— Ну и что, что не был? Может, прикажешь его еще народной песней встретить? — Отец вдруг понизил голос и спросил: — Ты хоть знаешь, чем он занимается?
— Знаю.
— А что бы ты сказала, если бы он не лесных братьев ловил, а евреев?..
Маму не смутил его вопрос. Но она решила на него не отвечать. Да и что тут ответишь? Что евреи никого не убивали? Что им не с кем ни в лесах, ни в городах бороться за свою власть, ибо своей власти у них все равно никогда не будет? Что придется жить и тянуть свое воловье ярмо при любом чужом правлении, терпеть, не лезть на рожон и не рваться в бой за чужое счастье, пока собственного не обретешь?
В доме со дня на день ждали прихода Анатолия Николаевича, но его, видно, снова услали в длительную командировку — в провинцию, поближе к сражающимся лесам.
Когда отцу уже казалось, что Васильев решил к своему юбилею сшить себе новый костюм не у него на дому, а в проверенном ателье на углу Виленской и Доминиканской, полковник появился во дворе и вместе со своим рекомендателем Самуилом Семеновичем в первый же выходной позвонил к нам в дверь.
Мама открыла им и молча провела по коридору, заваленному всякой рухлядью, в идеально убранную столовую; отец бодро, по-солдатски встал из-за взмыленного “Зингера” и беззвучно поздоровался с будущим заказчиком.
— Знакомьтесь, — сказал посредник-Шмуле. — Анатолий Николаевич Васильев.
Мои родители и без всякого церемонного представления знали, что за гость к ним пожаловал, но моему дяде Шмуле очень хотелось еще раз подчеркнуть свою несомненную заслугу в их знакомстве и сближении.
— А это — маг и волшебник иголки Соломон Давидович, а это моя старшая сестра — Евгения Семеновна.
Отец подтвердил слова шурина скромным, чуть заметным кивком, он стоял, не двигаясь, как когда-то в сорок первом на плацу перед отправкой из Балахны на фронт, на Курскую дугу, в самое пекло, а мама, которая никогда не была равнодушна к статным и красивым заказчикам, вымученно, но не без налета женского кокетства улыбалась загадочному полковнику.