Вильнюсский двор
Шрифт:
Пани Катажина
Все имена, кроме имен родственников автора, изменены
Наш многоязычный каменный двор выходил через длинную мрачную подворотню на главный городской проспект, долгие годы носивший имя Адама Мицкевича. После вступления Красной Армии в поверженный, еще лежавший в руинах Вильнюс он вскоре был переименован в честь великого вождя и учителя всех народов генералиссимуса Сталина. Все четыре дома во дворе, составлявшие кирпичный прямоугольник, населял случайный и разношерстный люд. Кого тут только не было: и потомственные поляки, и чиновные литовцы, пересидевшие войну в Москве и Пензе, а после войны назначенные на высокие должности новой властью; и уцелевшие местечковые
Соседи пани Катажины по дому номер 35 уверяли, что ей без пяти минут восемьдесят. Некоторые говорили, что, пожалуй, даже с хвостиком. Кто тут был прав, а кто в своих самовольных подсчётах ошибался, толком выяснить так и не удалось — точной даты её рождения никто в нашем дворе не знал. Своих лет не знала и сама пани Катажина. Когда смельчаки, бывало, спрашивали её об этом, она плутовато прищуривалась и с полупрезрительной и довольной усмешкой отвечала:
— Сколько лет? Столько, столько дадите. Торговаться ни с кем не буду. Годы и деньги я никогда не считаю.
С новичками, прибывшими Бог весть откуда и до конца, как ей казалось, еще не избавившимися от тамошних вшей — казахских ли, узбекских ли, штутгофских ли, пани Катажина первая в разговоры не вступала, словно оберегала какую-то свою тайну. А может быть, не вступала потому, что уже не чаяла в этом сумасшедшем мире встретить человека, от которого можно кроме вечных жалоб на судьбу, на пошатнувшееся от недоедания здоровье и ежедневные страхи за свою жизнь, услышать что-то новое. По своему долголетнему опыту пани Катажина знала, что даже между братьями по крови никакая вечная дружба невозможна — не было еще на свете такого племени, которое не раздирала бы междоусобица и не разводили бы в разные стороны распри. А что уж говорить о чужаках? Разве поляки за глаза почём зря не честят литовцев? Разве литовцы при первом же удобном случае не поносят и не клеймят за коварство гордецов и зазнаек-поляков? Разве чудом выжившие евреи не клянут тех и других за то, что в войну они не только не заступились за своих несчастных и гонимых сограждан перед ненавистными немцами, но и с постыдным усердием помогали злодеям сводить их в могилу.
Единственное, что как-то немного сглаживало скрытую неприязнь разноплеменных жильцов друг к другу и даже объединяло новичков и старожилов, это опасливый интерес к русскому новосёлу Васильеву, который, по слухам, имел чин полковника и работал невдалеке от нашего двора, на том же проспекте Сталина в министерстве государственной безопасности. Кто-то из жильцов клялся и божился, что видел своими глазами, как этот Васильев в штатском входил через парадный вход на работу в то серое здание, наводящее на всех ужас своими зашторенными кабинетами и гибельными подвалами. Надо же было такому случиться, что он поселился не где-нибудь, а, можно сказать, прямо над головой пани Катажины. Васильев обосновался со всей своей семьей — женой и двумя сыновьями-школьниками, в уютной четырехкомнатной квартире Станислава Томашевского, бывшего владельца двух рыбных ресторанов на самых доходных виленских улицах — Завальной и Большой. Дальновидный ресторатор заблаговременно унёс ноги от советской власти, бросив в спешке на произвол судьбы свои заведения и всё домашнее имущество — и шведскую мебель, и дорогостоящие чешские сервизы, и персидские ковры, и писаные маслом пейзажи с целомудренными пастушками, пасущими на вечнозеленом лугу стадо смирных коров, никогда не ведавших, что такое дойка, жвачка или навоз.
Пройдошистый пан Томашевский так торопился скрыться от Красной
— Вы меня спрашиваете?! — накинулась на них пани Катажина, преграждая им путь в свою скромную обитель. — Спросите у пана полковника Васильева. Это же не я, а он освободил вас от жалованья. Пан полковник, наверно, лучше меня знает, куда девался ваш бывший хозяин. Не от меня же пан Томашевский сбежал из Вильно.
— Да, но какой спрос с пана полковника, если он с паном Томашевским и знаком-то не был? Если сроду в глаза его не видел? А вы с нашим хозяином виделись каждый Божий день, прожили бок о бок столько лет, — попытались оправдать свое неожиданное вторжение полномочные делегаты обманутого ресторанного пролетариата. — Вы же, шановна пани, своего соседа, наверно, знали как облупленного. Не так ли?
— Ну и что с того, что мы виделись с ним каждый день и прожили бок о бок столько? — резонно заметила пани Катажина. — Кошка и мышка знакомы друг с дружкой со дня сотворения Господом этого не самого лучшего мира, они тоже испокон веков живут бок о бок. Но что, по-вашему, они друг о дружке знают? — огорошила она их своей пламенной тирадой. — Что они, панове, знают? — её старые глаза налились молодой местью. — Они друг о дружке только то и знают, что одной надо каждую ночь охотиться, а другой — от охотницы прятаться куда-нибудь подальше… И ровным счётом больше ничего… Понятно?
И пани Катажина захлопнула перед незваными следователями дверь.
Не по возрасту статная, с крупным, зарешеченным морщинами лицом, с гладко, по-учительски, зачесанными волосами, в подчеркнуто строгом, без всяких украшений, длинном платье, она по воскресеньям пешком отправлялась на другой конец города, на Антоколь, в свой любимый костёл Петра и Павла. Там пани Катажина до позднего вечера молилась, пока молчаливый ризничий, сам похожий на оплывающую свечу, не начинал гасить в храме свет и под лепными сводами не воцарялся тихий сумрак, еще колеблемый слабым дуновением исповеданных грехов и трепетом искреннего раскаяния.
За кого молилась и просила Всевышнего пани Катажина, в чем каялась, ни одна душа на свете не то что не знала — даже не догадывалась. Мужа у неё вроде бы никогда не было, детей тоже, родственники оказались за границей: сводный брат — в Лодзи, а двоюродная сестра — в Ченстохове. До войны пани Катажина получала от родичей какие-то письма и даже скромные денежные переводы, но после нападения немцев на Польшу переписка оборвалась — кончились оттуда все приветы, поцелуи и деньги… Может статься, что сейчас ни двоюродной сестры Ядвиги, ни сводного брата Чеславаса уже и в живых-то нет…
— Знаете, пани Геня, — с невыразимой тоской в голосе и с редкой для неё прямотой и доверительностью сказала пани Катажина моей маме, когда они спустя месяц-другой по-соседски притерлись друг к другу. — Будь сегодня жив маршалка Пилсудский, всё сложилось бы иначе. Як Бога кохам! Польша была бы Польшей, и Вильно принадлежало бы не этим неотёсанным литвинам и не этим самодовольным русским, а нам, полякам. А вас, евреев, маршалек Пилсудский и пальцем бы не тронул, не загонял бы, как скот, в вагоны, не жёг бы в печах, не убивал бы, хотя — что правда, то правда — к вашему брату большой любовью он не пылал.