Вильнюсский двор
Шрифт:
— Ваш диагноз про жизнь, пани Катажина, очень интересный, спору нет, — стараясь не обидеть пациентку, промолвила Фейгина. — Но прямого отношения к вашему бронхиту, который, не приведи Господь, может перейти в воспаление лёгких, он не имеет. Поэтому: соблюдайте строгий постельный режим, три раза в день принимайте таблетки, и пусть Вам кто-нибудь поставит банки.
Доктору Фейгиной не было никакого дела до другой, самой опасной и распространенной, по мнению пани Катажины, заразы на земле — жизни, до её последствий — ненависти и лжи, подлости и несчастной любви. Её ждали на кухне гора немытой посуды и готовка назавтра
— Банки, доктор, я ей поставлю, — твердо пообещала мама. — Баночек у нас дома хватает.
— И еще последите, чтобы она ноги держала в тепле, и не открывала окна во избежание сквозняков, — напутствовала соседку Фейгина, сложила в чемоданчик свои нехитрые принадлежности и, пожелав пани Катажине скорейшего выздоровления, вежливо откланялась.
В отличие от Фейгиной моя мама пользовалась у старой польки большим доверием, чем все остальные соседи вместе взятые. Но в квартирке пани Катажины она побывала впервые. Старуха не впускала к себе даже участкового милиционера — ответственного за прописку и обязанного во время праздничных шествий следить за тем, не затаился ли в каком-нибудь подъезде или закоулке классовый враг с припрятанной за пазухой гранатой для принимающих парад…
Мама сходила в аптеку к Меиру Абрамсону, выкупила недорогие лекарства от кашля и на всякий случай поставила пани Катажине банки. Сначала та противилась, но после долгих маминых уговоров сдалась.
Пока пани Катажина, обложенная со всех сторон подушками и накрытая толстым одеялом, лежала лицом вниз, мама разглядывала квартирку, похожую своей опрятной и смиренной бедностью на монашескую келью.
Посреди комнаты стоял накрытый вышитой льняной скатертью стол, даже не стол, а подобие стола на четырех ножках, к нему одиноко жался стул с гнутой спинкой и вытертым сиденьем; на давно не беленной стене висело распятье. Мама долго не сводила с него глаз, потому что Христос пани Катажины был как две капли воды похож на лохматого парня-столяра с мебельной фабрики в Йонаве, за которого ее когда-то безуспешно хотели выдать замуж.
В углу белел рукомойник, над ним поблескивало небольшое треснувшее зеркало.
На подоконнике в маленьком вазончике печалились безвозрастные цветы — не то цикламены, не то бегония.
Но больше всего привлекли внимание самодеятельной лекарки две потускневшие фотографии над кроватью пани Катажины. На них, почти выцветших от старости и сырости, еще можно было разглядеть усатого мужчину в хромовых сапогах и косоворотке и женщину в длинном платье и в черной шляпке с вуалью — видно, родителей пани Катажины. На другом снимке, который был чуть поменьше и поярче, красовался стройный молодой человек в фетровой шляпе с лихо заломленными полями, в белой сорочке с галстуком и толстой незажженной сигарой во рту.
Авигдор, клюнула в виски догадка. Неужели?
Неужели между ним и пани Катажиной что-то было? Между евреем и правоверной католичкой, страстной поклонницей маршала Пилсудского? Может, она, как и её кумир, к евреям любовью и не пылала, но для этого красавчика в фетровой шляпе и сигарой в руке, делала исключение? Недаром же говорят, что одного пёсика
Пани Катажина заворочалась под байковым одеялом, и мысли моей мамы, охотившиеся за тайной, вдруг вспорхнули, как вспугнутые птицы, и перелетели с фотографий на стене к больной.
— Пани Геня, мои косточки уже, наверно, все прожарились до черноты. Снимите, ради Бога, с меня ваши адские баночки, — послышался сдавленный голос хозяйки.
— Сейчас, сейчас, — засуетилась мама и отлепила их от её побагровевшей спины.
— Спасибо, пани Геня, спасибо. Что бы я, скажите, без вас делала в этом своем гробике?
Мама выпучила на неё глаза.
— А вы не удивляйтесь, — пролопотала пани Катажина. — Я не жалуюсь, а говорю как есть. Гробик! Самый настоящий гробик. Ведь, как подумаешь, каждый из нас старается удобно расположиться в своем благоустроенном гробу с побеленными стенами, застекленными окнами, выложенными паркетом полами, с выходом на балкон и на улицу. А потом, когда приходит час, его из этого комфортабельного гроба выносят и укладывают в другой, только уже менее просторный, без всяких излишеств и удобств.
— Не грешите, пани Катажина. Я у вас первый раз, и могу честно сказать, что квартирка могла бы быть и просторней. Но жить можно. Чисто, светло. Ничего лишнего. На стенах фотографии… Это, наверно, ваши родители, а тот в шляпе — брат… — мама не отрывала глаз от стены и строила всякие догадки.
— Это не брат, — сухо сказала пани Катажина. — Это пан Авигдор Гимельштейн…
Моя мама, видно, только и ждала этого ответа и, не мешкая, перешла в наступление:
— Ваш друг? — не упустила она своего шанса.
— Друг, не друг, сейчас это не имеет никакого значения, — промолвила хозяйка. — Я о нём расскажу вам в другой раз. Если выздоровею.
Шло время, пани Катажина выздоровела, еще больше сгорбилась и состарилась, но об Авигдоре и словом больше не обмолвилась, как будто его вообще на свете не существовало.
Как ни томило маму любопытство, сама она больше не осмеливалась заговаривать с пани Катажиной об этом Авигдоре, дожидаясь, когда та первая начнёт нелёгкий, видно, для неё разговор.
Помог, как водится, обыкновенный случай.
Каждую неделю пани Катажина ездила на могилу маршала Пилсудского на кладбище Росу, где в тени старых, тенистых сосен покоилось его сердце. Летом пани Катажина высаживала там цветы — маргаритки и анютины глазки, а зимой лопаткой очищала надгробье от снега и упавшей на постамент сосновой хвои. За маршалом кроме пани Катажины ухаживали еще две постоянные посетительницы его могилы — бывшая примадонна довоенного польского театра в Вильне и престарелая учительница французского из женской гимназии на Острабрамской улице.
Каждый раз, возвратившись с кладбища, пани Катажина делилась с мамой своей тревогой:
— Что будет с его высокопревосходительством маршалкем, когда мы умрём, а он останется один на один с этими мужланами-литвинами. Моя мечта, чтоб меня положили с ним рядом. Тогда он хоть не будет так одинок. Но власти, как я слышала, все захоронения на Росу запретили, чтобы под видом похорон по нему поминки не устраивали. Туда меня вряд ли повезут — зароют где-нибудь, как бездомную собаку…
— Ну что вы, что вы… — успокоила её мама. — Мы же с вами не среди зверей живём, а среди людей…