Вильнюсский двор
Шрифт:
— Хорошо, чертовка, поет! И ее помощница старается вовсю, — сказала мама, мысленно сокрушаясь, что никак не может изловить эту приходящую к Гражине аккомпаниаторшу.
Ах, если бы удалось изловить эту юркую ласточку, то мама что-нибудь да выпытала бы и про нее саму, и про Кармен с третьего этажа. Но ласточка на то и ласточка, что лови ее, не лови — не поймаешь. Только приблизишься — фьють, и след ее простыл.
— Поет хорошо, — поддержал отец.
— Интересно, о чем?
— О чем? Она, Хенке, поет о том, за что ей платят денежки. Даром никто с утра до вечера свое
— Почему? Иногда я пою. Но ты из-за своего “Зингера” не слышишь. Ладно! Спрошу у пани Катажины. Она, кажется, немножко знает по-итальянски.
Пение Кармен с третьего этажа отцу не мешало. По правде говоря, ему никогда не приходило в голову кого-нибудь спрашивать, о чем она поет. Вернувшись из армии, он под хабаньеру продолжал скакать на своей любимой лошади — на “Зингере” — в неведомые дали, может, в ту же Испанию, из которой более четырех веков тому назад изгнали всех евреев — портных и раввинов, горшечников и столяров и в которой жила та испанка, роль которой на сцене исполняла Гражина.
Наша Кармен не была похожа на испанку ни лицом, ни осанкой. Высокая, полногрудая, с иссиня-голубыми глазами и копной спадающих на плечи льняных волос, в коричневом жакете и короткой, по тем временам даже вызывающе короткой, юбке, в задорной шляпке, она своим здоровым румянцем и вечной улыбкой на губах сразу выделялась среди дворового населения, средний возраст которого перевалил далеко за сорок. Особое положение Гражины оттенялось еще и тем, что она была первой литовкой в этом нашем просторном, многоязычном дворе, жильцы которого кормились не искусством, а в основном разными ремеслами — шоферили, шили, штукатурили, столярничали…
Мама слов на ветер не бросала. Сказала: спрошу у пани Катажины, — и спросила:
— Пани Катажина, вы в нашем дворе старожилка.
— Спасибо за комплимент, — без большого воодушевления ответила хмурая полька.
Чтобы не начинать сразу с главного вопроса, мама заехала издалека:
— Эта пани артистка, с третьего этажа, которая по утрам поет, она ведь в нашем дворе поселилась раньше нас?
— Раньше. — Пани Катажина выдавала свои слова, как хлебную пайку, — ни одного грамма больше положенного. — Вас тут, пани Геня, тогда еще не было.
— Но, наверное, незадолго до нас?
— Незадолго. В нашем дворе первые два-три месяца после ухода немцев пустовали почти все квартиры. С мебелью, с двуспальными кроватями, с зеркалами. Хозяева разбежались кто куда… Бери — не хочу. По ночам по городу шастали банды мародеров… Пани актерка вселилась в квартиру пана Збигнева Шиманского на старый Новый год. Надо вам сказать, что пан Збигнев тоже был большой любитель музыки — играл по вечерам на своем “Блютнере” ноктюрны Шопена или слушал Яна Кипуру. Вы, наверно, о божественном Яне никогда и не слышали?
— Нет, — призналась мама.
— Так, поверьте, поют только ангелы.
Маме хотелось больше узнать о Гражине, чем о божественном Яне и об ангелах. Но из уважения к пани Катажине она ее не перебивала. Старая полька не любила, когда ее мысли кто-нибудь принимался рассекать, как мясо на базаре, на отдельные части так, что потом их никак нельзя было собрать воедино.
— Перед своим бегством с детьми и женой из Вильно пан Шиманский подарил мне свой старый патефон и пластинки великого Яна, а все остальное бросил — и “Блютнер”, и шкафы с костюмами из английской шерсти, и старые настенные часы с хрустальным звоном, и зеркала, и безрукие статуэтки… Разве всю свою жизнь уложишь в один чемоданчик?.. Тем более когда ее в любое мгновенье и отнять у тебя могут.
Как бы упреждая дальнейшие вопросы мамы, пани Катажина рассказала, что квартиры всех беглецов от советской власти пустовали недолго. Не прошло и недели после прихода Красной Армии, как новые власти тут же взяли под контроль все свободное жилье. По всем дворам ходили чиновники в сопровождении милиции и опечатывали каждую бесхозную квартиру, а на стенах некоторых домов для отпугивания расплодившихся охотников за оставленным без присмотра добром умышленно писали: “Осторожно! Заминировано!”
Пани Катажина перевела дух и посетовала на то, что за чужим несчастьем, как шелудивая собака, плетутся и беды ни в чем неповинных людей, которые и с немцами не сотрудничали, и больших капиталов не нажили. Не успел пан коммивояжер Шиманский, исколесивший с образцами ювелирных изделий все страны Европы, бежать из Вильно, как пани Катажина во время уборки квартиры нечаянно уронила на пол подаренный им патефон и погубила свою единственную на старости радость — лишилась божественного голоса Яна Кипуры.
— Скажете, пустяки, пани Геня, стоит ли из-за этого переживать, но так происходит и с самой жизнью: бац — и вся вдребезги…
— Если я вас, пани Катажина, правильно поняла, у пани Гражины было разрешение туда вселиться.
— Было, конечно, было. Без разрешения ее оттуда быстро выгнали бы. И разрешение скорее всего не из горисполкома, а с самого-самого верху…
— Интересно, за какие же заслуги одинокой женщине дают такую квартиру?
— Чего не знаю, того не знаю. Спросите у нее самой.
— Неужели только за пение?
Пани Катажина ничего не ответила, как бы пожевала высохшими губами подступившие слова и вдруг выдохнула:
— Может, за какие-то заслуги, а может, она… любовница большого чина. У всех правителей, пани Геня, были любовницы, которых они всячески баловали. Ходили слухи, что и у моего славного однокашника — маршалека Пилсудскиего были балериночки. Как на белом свете не существует человека без слепой кишки, так и вы не найдете ни одного смертного без тайны, которую даже безносая не может разгадать.
— Но я ни разу не видела, чтобы кто-то приходил к ней в форме или в штатском, — неожиданно защитила соседку с третьего этажа мама.
— Не видела и я, потому что уже почти слепая. Правым глазом еще кое-как вижу, а левым, куда ни глянешь — тьма.
Долгие разговоры утомляли старейшину двора, но врожденная польская учтивость или гонор не позволяли ей первой попрощаться. Она замолчала, и мама охотно подарила ей короткую передышку, во время которой с третьего этажа снова низверглись страстные излияния гордой испанки.