Витте. Покушения, или Золотая Матильда
Шрифт:
В продолжение своих рассуждений прибегая к прозрачному эзоповскому языку, он высказывался в том смысле, что во всяком доме, в особенности когда нет в нем современных приспособлений для очистки нужных мест, этим занимаются специальные лица, и без них, увы, обойтись невозможно… Не при Петре Аркадьевиче так повелось — в том беда, и его и наша, что при нем эти лица заняли кресла рядом с министром!..
13. В исторической раме
Занавес третьего действия поднялся, едва опустили занавес второго.
В Киево–Печерской лавре не успели
…Первое действие — революционная драма. Второе — убийственная трагикомедия. Чего можно было ждать от третьего?.:
Министр финансов примерялся к премьерскому креслу давно. Когда Столыпин было демонстративно подал в отставку, в витринах на Морской уже красовался портрет Коковцова, председателя Совета Министров — Так именно и подписано было… Но красовался портрет недолго, царь тогда передумал и Столыпина удержал. На сей раз еще до отбытия из Киева в Крым государь объявил назначение Коковцова.
Напрасно многие думали, что новый премьер обнаружит свое особое направление, Сергей Юльевич находился в полной уверенности, что такого не будет. Вернувшись в конце декабря в Петербург, лишний раз убедился в своей правоте.
При первом же разговоре с Коковцовым, когда тот приехал к нему в Ливадию, царь сказал о Столыпине (так, во всяком случае, передавали верные люди):
— Он меня заслонил.
Понимать можно было по–разному, от чего заслонил: то ли от выстрела террориста, то ли… то ли вообще. От России… Это было предупреждение Коковцову, Сергей Юльевич в смысле сказанного не сомневался.
Он соскучился по петербургским диктовкам. Этим летом и осенью многие обстоятельства тормозили работу над мемуарами. В Биаррице (до покушения на Столыпина) удалось лишь по памяти восстановить ряд событий пятого года: забастовки, беспорядки, карательные экспедиции. Он там не преминул отметить, что в России трудно про это писать — ввиду столыпинского режима. А собираясь к отъезду (уже после событий), обронил между прочим, что нет уверенности, удастся ли продолжать в Петербурге.
«…Увидим…»
Зато теперь принялся наверстывать, с того места, на каком остановился весной. Все же почувствовал себя посвободнее, нежели прежде, в своих повествованиях стенографистке. И даже добрался до настоящего времени, до Коковцова — премьер–министра. «…Тип чиновника, проведшего всю жизнь в бумажной петербургской работе, в чиновничьих интригах и угодничестве, с крайне узким умом… представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением…»
Он его не щадит… С какой стати?!
Сам же этакого типа вытащил, но, вместо того чтобы каяться, пожалуй, даже гордится, что премьер — его прежний помощник; этой странной на первый взгляд логике есть свое объяснение. Столыпинская политика без Столыпина мало–помалу оживляет никогда не умиравшую в нем надежду на возвращение к власти, и. не как-нибудь, а спасителем — в третий раз!.. На собственное третье пришествие — в третьем действии; пусть не сразу, не с первых картин и явлений… Граф готовит почву к назревающему поединку и заранее ее удобряет, даром что царское «заслонил» не в меньшей степени, чем к Столыпину,
Однако об осторожности по–прежнему не резон забывать:
«…В Петербурге даже в моем положении нельзя быть уверенным, что в один прекрасный день под тем или другим предлогом не придут и не заберут все. Тогда наживешь большие неприятности, и совершенно бесцельно, так как в таком случае, конечно, никто и никогда не прочтет то, что я писал…»
Потому-то в петербургских диктовках серьезный пробел — все полгода его собственного премьерства, пик, вершина его карьеры… по крайней мере, до этих пор. Он прекрасно это сознает и не хочет оставить пропущенное без разъяснений: «…Я прерываю свои рассказы за время с конца сентября 1905 г. до конца апреля 1906 г. Ход событий до 17 октября и затем мое министерство составляют предмет моих личных записей… рассказы эти и более точны, и более откровенны… Записи эти хранятся в должном месте…»
Даже в собственной вилле в Биаррице он не рискует их оставлять: должное место — банковский сейф…
Он, пожалуй, уже может себе позволить отвлечься от ближней цели, почва к схватке подготовлена впрок… Впрочем, как издавна у него повелось, один пишем, а два в уме. Как-никак в событиях во времена его министерства ему принадлежала не последняя роль… о чем очень не вредно кое–кому и напомнить, чтобы, не дай Бог, не начали забывать!.. Не пора ли задуматься, Сергей Юльевич, над просвещением публики, приспособивши к делу кого-то из «лейб»?
До времен Коковцова он добрался в петербургских диктовках к марту.
В Биаррице 5 октября написал: «…Если дальше буду писать, то касаясь более современных обстоятельств, которых я не касался, потому что считал это невозможным…»
По его разумению, тема собственной жизни — в той исторической раме, в какую вставила ее судьба, — эта тема далеко еще не исчерпана, не завершена.
14. Третье действие — фарс пигмеев
Погруженный будто бы в частную жизнь, он внимательно следил за политической сценой. До поры до времени наблюдал за третьим действием как бы из ложи. На глазах искушенного зрителя разворачивалась любопытная сшибка, Скупердяй, крохобор, казначей и мытарь, чинодрал петербургский — это одна сторона. А другая — сибирский шаман, юродивый, Божий старец и бабий угодник, неуемная темная сила.
Арифметик — и мистик. Бюрократ — и авантюрист. Коковцов — и Распутин.
Не так-то много воды утекло после возвышения Коковцова, еще у него с августейшим семейством не кончился, можно сказать, медовый месяц, а уж новый премьер — разумеется, совершенно резонно — потребовал от государя ни много ни мало как удалить Распутина из Петербурга!.. Противная сторона не смолчала, огрызнулась в ответ, тут без князя Вово Мещерского не обошлось, с его верхним чутьем и словоохотливым «Гражданином». Разнюхали, будто Распутин беспрестанно твердит в Царском Селе, что, дескать, пора прикрыть царские кабаки, потому как негоже царю торговать водкой, народ спаивать, старец, мол, это зло на себе испытал!.. Такова была, по видимости, завязка; поначалу вроде бы досталось и Витте, признанному отцу винополиитой поры, когда был не зрителем, а солистом.