Вивальди
Шрифт:
Впрочем, духа уже состоявшейся катастрофы я в офисе не почувствовал. Все так же пялились в плоские мониторы работницы, секретарша бойко трещала в телефонную трубку. Никто не выносил коробок с вещами. Только вот сняли мою табличку. Опять стало немного обидно. Старый друг пожертвовал мною в первую очередь. Я попытался напомнить себе, что это он же давал мне работу два последних года — просто вынул ее как фокусник из воздуха и подарил, но благодарность не то чувство, которое можно переживать до бесконечности.
— Ну и что? — Спросил Петрович равнодушно. — Взяли подписку о невыезде?
— Нет.
— А я тебе объясню почему.
— ?
— Твой подполковник, он был третьим в этой машине, которая сбила бабку.
У меня широко открылись глаза. Нет, мне и самому приходила в голову эта мысль, но как до нее смог, и так сразу, додуматься отвлеченный Петрович. Голова!
— Иначе бы он так не рыл землю. И не сидел бы в камере.
Конечно, конечно, Марченко и сам упоминал о третьем. Но о третьем ничего не мог знать Ипполит Игнатьевич. Это и понятно. Третий, видимо, случайно примазался к экипажу, обычно состоящему из двух человек. Выпили вместе после службы, или что-то в этом роде. Решили подвезти подполковника до дома. И его сразу же, как начальника «отмазали» на самом первом этапе. Просто не вписали даже в фальсифицированный протокол. Но он то вину свою чувствует, и не хочет отвечать как Рудаков, и тот второй, Карпец. Тогда надо разобраться с ролью дедушки. Он «мстит» только двоим, только штатным членам экипажа? Только вписанным в протокол? Ведь о третьем старик не заикался. Но Марченко все равно боится. Чего, спрашивается? Что старик со временем докопается и до факта его присутствия в пьяной машине? И узнает об отвратительной роли инициатора бегства с места преступления. А может, уже и знает. Становясь на колени перед Рудаковым, он подразумевал и Марченко.
В любом случае, подполковник уверен, что Ипполит Игнатьевич действует по каким-то пока неведомым каналам.
Ничего не скажешь, фигурка получается зловещая — наш разъяренный вдовец. Зная его доскональный характер, я был уверен, что он будет докапываться до самых мелких деталей правды. Не верилось только, что у разгромленного горем пенсионера отыщутся силы для осуществления исчерпывающей и трудно организуемой мести.
Но было еще и такое соображение: действует не старик, а какая-то сила, а он, наоборот, не хочет, чтобы она действовала. Он же просил Рудакова — покайся! И Марченко, судя по всему, о чем-то таком догадывается. Он боится не Ипполита Игнатьевича, а того, чего и сам старик боится.
Сказать по правде, подполковника мне было не жалко, пусть бы даже им руководил и страх смертельной угрозы, нависшей над ним. Я вспомнил свою газовую камеру, позорные панические вспышки, тягучую тревогу, до сих пор еще не утихшую. И подполковник с его многословными, назойливыми разоблачениями мирового заговора, стал даже как-то отвратителен, я не презирал его только потому, что все еще боялся.
Мы немного пообсуждали с Петровичем обстоятельства этого, прямо скажем, диковатого дела, и неприятной ночи, но было видно, что товарищ мой, включая свой сильный оперативный ум, большей частью сознания участвует в каком-то другом консилиуме.
— Не хочешь — не говори, но что с тобой, Петрович? Лица нет, глаза больные.
Он кивнул.
— Родя.
— Опять?
Это был сын Петровича. Двадцатилетний, стодвадцатикилограмовый парень, сорок восьмой размер шнурованных ботинок, камуфляж, бритая голова с узкой полоской растительности ото лба до затылка. Родя был одним из лидеров расовой группировки, чистил подвалы и теплотрассы города от таджикских бомжей. Отцу время от времени приходилось выцарапывать его из застенка, куда он попадал из-за своей деятельности. После каждого такого скандала он неделю сидел дома за компьютером и играл в шахматы, он был мастер спорта, что очень трудно было предположить, глядя на его кулаки. Шахматные фигурки должны были бы разбегаться в ужасе от этих пальцев. Через неделю его опять тянуло в живое дело. В последний раз они подожгли бытовку узбеков в какой-то промзоне в Бирюлево. Отцу пришлось заплатить очень много денег, чтобы он не сел на скамью.
— Хуже, — сказал Петрович.
— Что, извини, убил кого-то?
Он отрицательно, но нерадостно покачал головой.
— Себя решил зарезать.
— Непонятно.
— Да, сам пока ничего не понимаю.
Договорить нам не дали, вошла секретарша и мягко сказала, что меня ждут. Что? Меня ждут двое в моем кабинете. Да? Я обрадовался. Клиенты? Нашли даже без вывески, не заросла еще тропка.
Петрович махнул мне рукой, иди, мол. Он явно жалел, что заговорил о сыне. Ничего, захочет — расскажет потом.
Я влетел к себе, напевая, и выглядел наверняка глупо, особенно в глазах тех, кого в кабинете застал. Нина и Майя. Что это еще такое?! До «моего» дня еще было…
— В чем дело?
Нина была в платиновом парике, как смазливая дурочка из рекламы «орбит». Выражение лица у нее было решительное и презрительное. Майка рылась в моем компьютере, чего я не терплю, любое вмешательство со стороны подмешивает немного чуждой психики в его характер.
— Значит так, — сказала Нина, прикоснувшись к своему волосяному шлему, — обстоятельства изменились.
— Меня не интересуют твои обстоятельства.
Она и не подумала вступать в полемику.
— Теперь ты будешь видеться с Майей чаще. Не бойся, условия договора не меняются, а только видоизменяются. Все сверхурочные работы будут оплачены.
— Да? — Спросил я, но, кажется, она не заметила иронии в моем тоне. Тогда я подошел к рабочему столу и оторвал от него Майку, увезя прямо в кресле в угол кабинета.
— Да. За каждый переработанный день, два дня отнимается от моего отпуска.
После этого она встала, и, не дожидаясь моего согласия или хотя бы мнения на этот счет, вышла вон. Походка у нее была такая, что слышалось цоканье каблуков даже сквозь весь здешний ковролин.
— Почему от тебя так противно пахнет? — спросила вежливая девочка.
Ничего не отвечая, я обследовал свой шкаф и холодильник. Удивительно, содрав табличку с входной двери, Петрович не тронул ничего внутри кабинета. Осталась в целости упаковка яиц, кипятильник, и железная немецкая кружка, где их можно было сварить. Мама покойница утверждала, что кружку как трофей принес с войны ее сосед по коммуналке. Не сильно разжился на разгроме Европы этот освободитель. Неужели был таким же принципиальным как Ипполит Игнатьевич?