Владимир Чигринцев
Шрифт:
У тебя нет страстности, нет веры в свою правоту, в свою миссию в жизни. Это скверно.
Если отнять от тебя «ученого», то твой «Человек» проиграет бесконечно, гораздо больше, чем если б сотворили подобное со мной. На сегодня главная твоя ценность как человека заключается в том, что ты ученый, и главный твой минус как человека состоит в том, что ты не дал еще того, что как ученый мог и обязан был дать. Неча жаловаться на Катю Чигринцеву — она всегда смотрит в корень, и если «бьет больно», то от любви, осознает ответственность за тебя — для тебя, а ты, прости, дуешься, как дурак, на свое «альтер эго». От каждого по способности! Тебе много дано — много и спросится. То, что ты сделал, это умно, интересно, часто глубоко и очень талантливо.
Я жду от тебя работ, которые создадут движение в науке, трудов, мимо которых не сможет пройти ни один исследователь, работающий в данной области. А этого еще нет. Но это должно быть сделано. К этому надо готовиться, ибо это трудно сделать.
Ведь у тебя есть большие темы — любимое тобой и досконально знаемое искусство и культура Новгорода и Древней Руси, разрушенные немецкими варварами. Теперь это важно и нужно! Важнее восемнадцатого века, вельмож, парадов и имперского разврата. Надо быть патриотом своей Родины, своей культуры, своей Истории. А тебе, плавающему в мировой культуре как рыба в воде, и карты в руки — ты понимаешь все в сравненье с памятниками мировой культуры, и это отточит своеобразие нашего национального творчества, его глубокую художественную, человеческую весомость и значимость. И ты любишь эти вещи, понимаешь их подлинную красоту, видя их в натуре, прочувствовав их, как ты умеешь чувствовать прелесть руки неизвестного приказного писца, хотя б взяточника и лжеца. Ведь ты имеешь условия для работы, имеешь самое драгоценное из того, что у нас есть, — время.
Как я завидую тебе в этом! Милый Паша, ты пишешь, что долго «метался, думал, переходил» от «Прощай, оружие!» к «Братьям Карамазовым» и т. д. Этот роман Хемингуэя не восхитил меня, как «Фиеста». Сейчас же он особенно не ко времени. Ведь это исповедь дезертира, исповедь человека, который решил любить и быть счастливым, жить для себя и для своего личного счастья, бросив оружие, он бросил все и сбежал из армии!
Достоевский велик. Я всегда любил и люблю его. Но интерес к показу «язв души» человеческой, смакование «гнусненького» и «гнуснейшего», что есть в человеке, сейчас у меня вызывает отвращение, несмотря на гениальность Достоевского.
Не надо предаваться грусти, надо уметь побеждать себя — воля, воля и еще раз воля! Ты недостаточно упорно работаешь над своим человеческим ростом. Мне, например, кажется, что я изжил это чувство своей одинокости. Теперь мне было бы, пожалуй, не так интересно и не нужно заниматься такой темой, как Александр Блок и театр, этим «клюквенным соком», что было в скрытом виде привнесением автобиографического в «сухую работу». М. б., за это именно ты так энергично когда-то отверг ее. Вообще, мне хотелось бы написать теперь о чем-нибудь настоящем, полнокровном, радостном, а не о надломленных людях, о людях с червоточиной в сердце, с больной душой и разорванным сознанием. И это изменение моей внутренней ориентации меня самого радует!
Помнишь наши беседы насчет «Пугачевского бунта» Пушкина, о «Кармен» Мериме? «В конце концов, жизнь этих людей так жалка, что весть о смерти не страшит их нисколько». Высокомерно и гневно ты тогда осуждал, а я — поддакивал! Сегодня смерть — реальность из реальностей, и «плебс» становится Гераклом, держащим на плечах земной свод. На то, мой милый, История, мы в ней, наше прочувствование ее в момент «напряжения жил нации». М. б., потом все повернется, м. быть, — знать не хочу. Бессмысленность и беспощадность обернулись осмысленной беспощадностью к врагу. Это поддерживает. Мы победим!
Ты последнее время что-то заражен рефлексией. Это скверно. Вспомни наш последний разговор с тобою, год назад, 15 июля 1941: Гамлет прекрасен, но гамлетизм — отвратителен. Он не в такт со временем. И это надо тебе особенно почувствовать, тебе, такому чуткому к современности!
Приведу запись из своего дневника. Разговор с киносценаристом Лебедевым, перед самой войной (за 3 дня, т. е. 18 июня!):
«Николай Алексеевич
Меня удивляет одно: тебе дали отсрочку, забронировали. Государство сберегло тебе жизнь, считая, вероятно, что даже теперь, когда тысячи ученых, художников, историков находятся на фронте, ты нужен в тылу, в университете, что ты должен работать в области культуры. Это говорит о высокой оценке твоей работы. Это надо ценить, понимать и прочувствовать. И эту оценку надо оправдать. А что делаешь ты для этого? Что огорчает тебя? Чего недостает тебе?
Правда, ты живешь в глубоком тылу, в далеком и знойном Ашхабаде, но ты не одинок. Ты работаешь со студентами, которые тебя обожают, рядом с тобой жена (хоть вы и не оформили отношения, что лично меня никогда не волновало). Она любит тебя и заботится о тебе. Она не принадлежит к той категории женщин, сущность которых исчерпывается тем, что они являются «постельной принадлежностью» и ничем больше. Она для тебя сейчас самый близкий человек из всех, любящий и заботливый, твой друг, твой товарищ, строжайший критик и помощник в работе, как бы порой ты ни стонал и ни лез на стенку от ее замечаний. А университетская среда — разве этого мало? А Котя, а Наташа Рейзен? Имел ли я что-нибудь подобное за 9 месяцев моего отсутствия из Москвы? Но ты не ценишь этого.
А ты все тоскуешь, переживаешь одиночество и, как когда-то Катюша Чигринцева, сходишь с ума, что в твоей жизни все спокойно и благополучно, что нет романтических бурь и порывов, что ты не ранен, не покалечен, не прошел сквозь кровь, боль, страдания, а занимаешься тем, что воспитываешь кадры студенческой молодежи.
Знаешь, если бы у меня было два свободных дня, чтобы засесть писать, я был бы счастливейшим человеком в мире, но у меня нет вечера, чтобы сходить в баню, и я третью ночь ночую на своем столе, на службе, не имея времени попасть домой. И все же всякую свободную минуту я стремлюсь использовать, чтобы что-то сделать. Ведь если жизнь моя будет прервана, то что останется после меня? Очень мало. Одна книжка. Все остальное, даже диссертация, — все это лишь незавершенные вещи, наброски, планы, искания. И хочется жить, чтоб хоть что-нибудь успеть сделать, чтоб оставить какой-нибудь след, чтоб, отправляясь в «ту страну, откуда путник не возвращается», знать, что жизнь прожита не напрасно.
Единственное, что огорчает меня в жизни, когда я оглядываюсь на прошлое, — это то, что у меня не хватило сил, таланта, уменья сделать то, что хотелось, написать те работы, о которых мечтал столько лет.
Мне кажется, что тебе, во всяком случае, не имеет смысла унывать и огорчаться. Именно ты можешь быть и нужен и актуален сегодня. Ты мог бы органически включиться в современность — быть ученым-борцом, ученым-публицистом и с присущим тебе пафосом, убежденностью и честностью живым и общественным словом бороться с врагом, разоблачая его варварскую, звериную сущность, вскрывая подлинное содержание той идеологии, которую спешит утверждать фашизм.
И эта публицистическая деятельность и занятия со студентами — то, что делает жизнь небессмысленной, даст тебе уверенность и сознание, что ты и в тылу борешься вместе со всеми за общее дело — за освобождение страны, за разгром врага. Сейчас все должно быть пронизано ненавистью к тем, кто против нас. Мне кажется, что тебя всегда тянуло к публицистике, к широким культурным обобщеньям, к выходу из сферы «только науки и культуры». Не правда ли? Так отчего ж не попробовать?
Ты писал, что прежде всегда «немножко презирал» меня за МХАТ, за Достоевского, за «интеллигентщину» и смотрел на меня сверху вниз. Но теперь, кажется, произошла метаморфоза, и на меня, «так замечательно выросшего и тебя переросшего», ты будто бы можешь смотреть не иначе как «снизу вверх», с чувством «восхищения» и «радости» за меня.