Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
Однако вероятнее всего за выражением «an elephant to teach a course on elephants» стояли опасения, связанные с излишней для чинного, чопорного, академического Гарварда субъективностью, оригинальностью (порой граничащей со скандалом) набоковских лекций. В этом смысле Набоков как бы предвосхитил участь Пнина, чудака-профессора русского происхождения, героя одноименного романа, написанного в 1957 году, под занавес преподавательской карьеры писателя, — Пнину отказали от места профессора французской литературы как раз по причине того, что он единственный из всех претендентов свободно владел французским.
Но если, конечно, отвлечься от соображений внепрофессионального толка (скажем, зависти, которую могли испытывать к Набокову его потенциальные коллеги как к сильному конкуренту, влиятельному в литературных кругах), гарвардских славистов в чем-то можно понять. Не говоря уже о высказываниях по адресу Достоевского (которые
424
Набоков В.Интервью, данное Альфреду Аппелю // Вопросы литературы. 1988. № 10. С. 165.
425
Там же. С. 176.
Лекционная деятельность, университетская карьера давали Набокову, безусловно, многое. К числу преимуществ относились, я думаю, не только статус профессора (многие писатели Америки не имеют иного выбора, чем университетское преподавание), не только материальная стабильность, возможность пользоваться огромными библиотеками и иметь большие каникулы. Лекционная работа располагала к монологу и почти не нуждалась в диалоге. К тому же спор, если и мог возникнуть, велся не на равных: студенческая аудитория заведомо не предполагала наличия сильных оппонентов, да и вряд ли, сыщись такие даже среди его коллег, они смогли бы в чем-то переубедить Набокова-лектора и тем более Набокова-литературного критика. Нет ничего проще как обставить этот тезис множеством цитат и эпизодов, призванных свидетельствовать о мании величия, надменности и высокомерии Набокова, проявляемых, в частности, по отношению к так называемым собратьям по перу. Но из обилия литературной мемуаристики, показаний очевидцев и жертв, претерпевших от беспощадности и гордыни Набокова, я выбираю все-таки два признания самого писателя, которые, будучи сопоставлены, побуждают двигаться в глубь текстов и смыслов — в поисках ключей к столь волнующей тайне, каковой была и остается его ненависть к Достоевскому, может быть, не знающая аналогов по интенсивности и неутомимости. Оба высказывания содержатся в уже процитированном интервью, взятом у него в сентябре 1966 года в Монтрё (Швейцария), где Набоков поселился вместе с женой после выхода в отставку, Альфредом Аппелем, кончившим курс как раз в Корнеллском университете и учившимся у Набокова.
Первое. «…Замысел романа прочно держится в моем сознании, и каждый герой идет по тому пути, который я для него придумал. В этом приватном мире я совершеннейший диктатор, и за его истинность и прочность отвечаю я один. Удается ли мне его воспроизвести с той степенью полноты и подлинности, с какой хотелось бы, — это другой вопрос».
Второе. «…Главная наша награда (речь идет об университетских преподавателях. — Л. С.) — это узнавать в последующие годы отзвуки нашего сознания в доносящемся ответном эхе, и это должно побуждать преподающих писателей стремиться в своих лекциях к честности и ясности выражения».
Итак, запомним: герои Набокова находятся в его полной и абсолютной власти, живя, думая и чувствуя по указке диктатора-автора; сам же он в роли преподающего писателя планомерно (с отражением в учебных планах), из года в год и в течение многих лет «уничтожает» другого писателя, стремясь добиться возможного совершенства в этом занятии, а также честности и ясности в словах и выражениях.
Стойкое, многолетнее неприятие писателя писателем («святая ненависть») — чувство хотя и бесплодное, но несомненно подлинное. За ним стоит некая реальность (философ бы сказал: онтология), некие истинные, а не мнимые причины и следствия. Здесь, как в связи с другими обстоятельствами писал поэт, тоже — «дышит почва и судьба». Оно — это чувство — живо и трепетно, пока может насыщаться, получать новые и новые стимулы. Но вот что поразительно: к моменту творческого дебюта Набокова Достоевский уже давно ничего нового, сверх того, что сказал, сказать не мог; ненависть же к нему Набокова лишь крепла год от года, от семестра к семестру, рискну уточнить — от романа к роману.
Ненавидимый и ненавидящий порой ближе друг к другу, чем любимый и любящий. Пожар ненависти опаляет ненавидящего, его преследуют видения и мучают галлюцинации — противник, соперник, вернее сказать, предмет страсти всегда, неотступно при нем.
Позволю себе повторить уже заданный вопрос, прибавив к нему еще одну краску: что же распаляло страсть Набокова, если его b^ete noire молчал, никак не реагируя — по совершенно объективным причинам — на словесные провокации? С кем (и за что?) в течение творческой, а затем и преподавательской деятельности (1941–1958) сражался Набоков? Чего ожидал от итогов этой поистине титанической — даже и для литератора набоковского калибра — борьбы?
Итак, в списке европейских шедевров, составленном Набоковым для своего курса, Достоевский не значился. Но уже после смерти Набокова был издан на английском языке не предназначавшийся для печати другой его курс — «Лекции по русской литературе». Помимо признаваемых Набоковым корифеев русской классики XIX века Тургенева, Толстого и Чехова, сборник включал также и раздел о Достоевском (лекции о Гоголе были изданы в виде отдельной книги под названием «Николай Гоголь» еще в 1944 году).
По признанию многих американских славистов (того же Симона Карлинского, получившего заказ на предисловие к «Лекциям»), отлично помнивших многочисленные резко негативные высказывания Набокова о Достоевском в самых различных публичных выступлениях и интервью, а также наслышанных о его преподавательской манере уничтожать«объект» за десять минут, они были немало удивлены, обнаружив в корпусе книги большой очерк, посвященный Достоевскому. «Большой сюрприз», — резюмирует Карлинский в уже цитированном мной несостоявшемся предисловии к Лекциям и обращает внимание на еще одну неожиданность: неизбежное — при взглядах Набокова на жизнь, искусство, политику — отталкивание от Достоевского странным образом сочеталось с детальнымзнакомством и многочисленными личныминаблюдениями над романной техникой, стилистикой, психологической манерой своего антагониста.
Очерк тем не менее начинался с предупреждений. «Мое отношение к Достоевскому сложно и трудноопределимо. В своих лекциях я обычно рассматриваю художественное творчество с тех позиций, с каких меня вообще интересует литература; то есть как явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский отнюдь не великий писатель, а довольно посредственный…»(курсив мой. — Л. С.) [426] . И дальше: «…я в своем курсе собираюсь подробно разбирать произведения действительно великих писателей — а именно на таком высоком уровне следует критиковать Достоевского. Я слишком мало похожу на академического профессора, чтобы преподавать то, что мне не нравится». И, наконец, самое основное: «Не скрою, мне страстно хочется развенчать Достоевского».
426
Цитаты из «Лекций по русской литературе» приводятся по изданию: Nabokov Vladimir.Lectures on Russian Literature. Picador. London, 1983. Некоторые фрагменты цитируются по публикации в «Литературной газете». 1990. № 36 (перевод на русский язык Анны Курт).
При всем уважении к способности Набокова испытывать сильные чувства и откровенно признаваться в них, нельзя не увидеть некоторой несообразности, алогичности его вступительных заявлений.
Если он, Набоков, отказывает Достоевскому в величии и таланте, почему все-таки включает в свой курс? Если он, Набоков, привык преподавать только то, что ему нравится, зачем обращается к тому, к чему отношение «сложно и трудноопределимо»?
Если Достоевский — посредственность, почему его творчество следует критиковать именно на фоне «действительно великих»? Только потому, что Достоевский уже занесен в списки великих и бессмертных? Но ведь чужое и тем более общее мнение Набокову не указ.