Влюбленные лжецы
Шрифт:
Чарли Хайнс, старый знакомый Говарда по газете «Пост», занимавший теперь невысокую должность в администрации Белого дома, устроил мамину встречу с президентом: она должна была состояться в один из рабочих дней, в первой половине, ближе к обеду. На одну ночь мама оставила нас с Эдит под присмотром Слоан и, прихватив с собой упакованную в коробку скульптуру, поехала в Вашингтон вечерним поездом. На ночь она остановилась в одном из недорогих вашингтонских отелей. Утром она встретилась с Чарли Хайнсом в одном из многолюдных вестибюлей Белого дома; там она, наверное, вынула скульптуру из коробки и отправилась в сопровождении Чарли в прилегающую к Овальному кабинету приемную. Они присели рядом, мама держала
Потом Чарли Хайнс пригласил маму пообедать, — вероятно, чтобы сдержать обещание, которое он дал Говарду Уитмену. Не думаю, что они пошли в первоклассный ресторан, — скорее, в какую-нибудь людную деловую забегаловку, популярную среди трудяг-журналистов, и, скорее всего, разговор у них не клеился, пока речь не зашла о Говарде и о том, что он, к сожалению, до сих пор не нашел работу.
— А вы же знаете приятеля Говарда Барта Кампена? — спросил Чарли. — Молодого голландца? Скрипача?
— Конечно, — сказала мама. — Я знаю Барта.
— Господи, хоть одна история завершилась удачно. Вы слышали? Когда я в последний раз виделся с Бартом, он мне сказал: «Чарли, для меня Депрессия закончилась», и рассказал, что нашел какую-то богатую тупую сумасшедшую, которая платит ему за обучение своих детей.
Могу себе представить, как она выглядела в тот вечер, сидя в длинном поезде, тащившемся обратно в Нью-Йорк. Должно быть, она сидела, глядя прямо перед собой, или таращилась круглыми глазами в грязное окно, ничего в нем не видя, и с лица ее не сходило тихое выражение обиды и боли. Затея с Франклином Д. Рузвельтом закончилась ничем. Не будет никаких фотографий, интервью, тематических очерков, волнующих сюжетов в кинохрониках; никто не узнает, какой путь она прошла от маленького городка в штате Огайо, как она взрастила свой талант, не побоявшись пуститься в трудное одинокое путешествие, принесшее ей в итоге внимание всего мира. Это нечестно.
Все, на что она могла еще надеяться, был роман с Эриком Николсоном, и я думаю, она уже тогда догадывалась, что и эта надежда пошатнулась, — он окончательно бросит ее следующей осенью.
Ей был сорок один год, в этом возрасте даже романтикам приходится признать, что молодость прошла, и в оправдание прожитых лет ей нечего было предъявить, кроме студии, заставленной зелеными гипсовыми статуями, которых никто не покупал. Она верила в аристократию, но не было никаких причин полагать, что аристократия когда-нибудь поверит в нее.
И каждый раз, когда она вспоминала сказанное Чарли Хайнсом о Барте Кампене — какая мерзость! ах, какая мерзость! — она чувствовала унижение, снова и снова в безжалостном ритме, вторящем стуку колес.
Она героически отыграла свое возвращение домой, хотя никто, кроме нас с Эдит и Слоан, ее там не ждал. Слоан уже накормила нас. «Хелен, твоя тарелка в духовке», — сказала она, но мама ответила, что лучше выпьет. Ее долгая битва с алкоголем, которую она в конечном итоге проиграла, тогда только еще начиналась; в ту ночь решение выпить вместо того, чтобы поужинать, наверное, представлялось ей вполне здравым. Потом она рассказала нам «все» о своей поездке в Вашингтон, умудрившись представить ее как успех. Она рассказывала, как волнующе было присутствовать в самом Белом доме, она повторяла те незначительные любезности, которые сказал ей президент Рузвельт, принимая голову. Кроме того, она привезла сувениры: для Эдит — небольшую стопочку бумаги для заметок с эмблемой Белого дома, а для меня изрядно попользованную трубку из верескового дерева. Как она объяснила, эту трубку курил в приемной перед Овальным кабинетом какой-то важный на вид человек; когда его вызвали, он быстро вытряхнул табак в пепельницу, трубку оставил рядом, а сам поспешил в кабинет. Мама выждала, удостоверилась, что ее никто не видит, взяла трубку из пепельницы и положила ее себе в сумочку.
— Я знала, что это какая-то очень важная персона, — сказала она. — Член кабинета или что-то в этом роде. В общем, я решила, что ты придумаешь, что с ней делать.
Но я так ничего и не придумал. Трубка была такая тяжелая, что я не мог удержать ее в зубах, а когда я пытался ее сосать, она отдавала чем-то отвратительным. И я все время пытался представить себе, что подумал этот человек, когда, выйдя от президента, обнаружил пропажу трубки.
Слоан через некоторое время ушла домой, а мама продолжала выпивать, сидя за обеденным столом. Думаю, она надеялась, что к нам заглянет Говард Уитмен или кто-нибудь еще из друзей, но никто так и не пришел. Нам уже было пора спать, когда она подняла голову и сказала:
— Эдит, сбегай в сад, посмотри, нет ли там Барта.
Он недавно купил себе яркие коричневые ботинки на каучуковой подошве. Я видел, как эти ботинки быстро сбежали по темным кирпичным ступенькам у нас за окнами: казалось, он едва касался земли — такой бодрый был у него шаг, а потом я увидел, как он входит с улыбкой в студию и Эдит закрывает за ним дверь.
— Хелен! — воскликнул он. — Вы вернулись!
Она подтвердила, что вернулась. Потом она поднялась из-за стола и медленно подошла к Барту. Мы с Эдит почуяли, что ничем хорошим это не кончится.
— Барт, — сказала мама, — сегодня в Вашингтоне я обедала с Чарли Хайнсом.
— Да?
— И у нас случился очень интересный разговор. Он, похоже, хорошо вас знает.
— Не особенно. Мы виделись несколько раз у Говарда, вот и все.
— И он сказал, что вы ему говорили, что Депрессия для вас кончилась, потому что нашлась одна богатая тупая сумасшедшая, которая платит вам за обучение своих детей. Не перебивайте меня.
Но Барт, очевидно, и не собирался ее перебивать. Он пятился от нее на своих бесшумных подошвах, отступая поочередно за каждого из зеленевших повсюду оцепенелых садовых детей. Лицо у него было испуганное и розовое.
— Я не богатая, Барт, — наступала на него мама. — Я не тупая. И я не сумасшедшая. Я способна понять, когда мне бросают в лицо неблагодарность, предательство, отвратительно гадкую злобу и ложь.
Мы с сестрой уже бежали, толкаясь, наверх, стараясь скрыться, пока не началось самое плохое. Самое плохое в таких ситуациях всегда случалось в конце, когда она теряла всякий контроль над собой и начинала орать.
— Убирайтесь вон из моего дома, Барт, — говорила она. — Не желаю вас больше видеть. И вот что еще я вам скажу. Всю жизнь я ненавидела людей, которые говорят, что среди их лучших друзей попадаются евреи. Потому что у меня нет друзей-евреев и никогда не будет. Вы меня понимаете? У меня нет друзей-евреев и никогда не будет.
После этого в студии воцарилась тишина. Не говоря ни слова и стараясь не смотреть друг на друга, мы с Эдит переоделись в пижамы и легли. Но через несколько минут в доме снова зазвенел мамин гневный голос, как будто Барта притащили обратно, решив, что он должен быть наказан дважды.
— И я сказала: у меня нет друзей-евреев и никогда не будет.
Мама говорила по телефону, пересказывая основные моменты недавней сцены для Слоан Кэбот; было понятно, что Слоан встанет на ее сторону и постарается ее утешить. Слоан хоть и знала, как чувствовала себя Дева Мария по пути в Вифлеем, но изображать мое заикание ради смеха она тоже умела. В такой ситуации она быстро сообразит, чью сторону ей следует принять, и поймет, что исключить Барта Кампена из волшебного круга своих друзей ей, в общем-то, ничего не стоит.