Внуки красного атамана
Шрифт:
Они облили керосином желтую колонию повилики и подожгли со всех сторон. Трава, оплетенная щупальцами-жгутами, горела, дым клубами поднимался в синее небо, по которому плыли белые облака с синим сподом. Егор смотрел в огонь и видел, как таяла в нем цепкая, словно паутина крестовиков, сеть кускуты европеи.
Наблюдавший за ним Уманский неожиданно спросил:
– Егор! Как думаешь, зачем ты родился? Егор засмеялся и ответил не раздумывая:
– Родился, чтобы выжигать кускуту европею.
–
– воскликнул Уманский.
– Ты родился быть человеком! Родился быть хозяином этой красоты.
– Уманский поднял руки, взмахнул ими. Помни, друг мой, эту истину: тот, кто думает только о себе, о своем личном обогащении, превращается в раба вещей и теряет весь мир. Человеку с мелочной душой земная красота недоступна, и он уже не может радоваться жизни, как радуется ей настоящий человек...
Выйди на рассвете в степь
И ошалей от радости.
Попей росы с шершавого
Листа подсолнуха,
Уткни горячее лицо
В корону пряную его волшебного цветка,
И надышись пыльцы душистой, золотой,
И напитайся радостью, великой и простой...
Друг мой, каждым утром,
Словно бы подсолнух,
Поворачивай лицо к делам хорошим.
Радуйся восходу солнца,
Синей прохладе утра
И зною,
Плывущему над полями.
Егор слушал Уманского со стесненным дыханием и думал о своем деде... Миня всегда жил не для себя, а для людей и никогда не жалел об этом.
Люди любят и уважают его... А этот Афоня Господипомилуй!.. Несчастный жлоб... Над ним смеются станичники...
Уничтожив все очаги кускуты европеи у шляха, Уманский и Егор поехали в Голубую впадину, на поля "арнаутки"..
Было жарко, хотя день кончался. Над степью копилась тяжелая духота: собиралась гроза. Тучи вставали впереди синими горами. Четко вырисовывались на блеклом небе ослепительно белые вершины.
Гера тяжело топала по пыльной дороге, на ходу схватывая верхушки трав по обочине; двуколку качало, хотелось спать.
Но вдруг на горах отпечаталась яркая ветка молнии, вершины с грохотом раскололись, рухнули: тучи заклубились и понеслись над полями, волоча за собой синие хвосты дождя.
Ездоки попали под веселый, барабанящий душ, омылись, вдохнули свежести. Даже Гера взбодрилась.
Подъехав к Голубой впадине, они остановились наверху, над самым обрывом, у колючих кустов держи-дерева.
– Красиво стало здесь!
– сказал Егор, оглядывая чистенькие, аккуратные поля, расположенные внизу у извилистой речки - притока Егозинки.
Оставив лошадь, они спустились во впадину по мокрой крутой дороге, прорытой в яру. Уманский вошел в пшеницу. Тяжелые граненые колосья бились о его грудь.
– Вот она, моя любовь, - "арнаутка", - с нежностью произнес Уманский. Он размял несколько колосьев, сдул полову с ладони. На ней остались почти круглые, туго налитые восковым соком зерна.
– Сильна, ничего не скажешь... Понюхал зерна, попробовал на вкус.
– Нет для меня во всем мире лучшего аромата!
У Егора кружилась голова и возбужденно дрожало сердце от необычных впечатлений, от новых мыслей. Ему отчего-то стало очень радостно и легко. Как будто бы в душу к нему хлынул мягкий, теплый свет, залил ее. То, возможно, было счастье.
Когда они тронулись в обратный путь, солнце уже таяло на отчетливом горизонте, растекалось алым соком. Небо становилось сиреневым. Гера шла шагом, и Уманский не торопил ее. С задумчивой улыбкой смотрел он по сторонам. А Егору, движимому безотчетным чувством, хотелось сказать Уманскому, что очень уважает его, восхищается им и благодарен за то, что он так Дружески, как с равным, говорил с ним, Егором, и даже прочитал свои стихи... Хотел также сказать о том, что много-много передумал за этот день и что уже никогда не будет таким негодяем, каким был до сих пор. Но Егор ничего этого не сказал. Другое сказал:
– Виктор Васильевич, я вот закончу десятилетку и пойду в институт учиться на агронома... Мне очень нравится это дело... Хочу быть таким, как вы.
Уманский молча обнял за плечи Егора и крепко стиснул их.
Глава одиннадцатая
Миня пробыл в больнице неделю. Домой вернулся в воскресенье. Он заметно похудел, побледнел. Усы пообвисли. Во двор вошел как-то бочком. Припрятывая глаза, покосился на сук обрубленной грушевой ветки. Вздохнул. От жалости у Егора стиснуло грудь. Он бросился к нему, судорожно всхлипнув:
– Деда, дай мне покрепче... Дай, пожалуйста! Миня порывисто притиснул его к груди, пропахшей лекарствами:
– Ладно, ладно, Егорка... оба дураки... Оттолкнул легонько и, крепко крякнув, излишне молодецким голосом сказал всплакнувшей Панёте:
– А ну-ка, мать, корми меня, да посытнее! Выголодался я в больнице, отощал - духу нет...
И пока Панёта бегала то в кухоньку, то в низы, собирая на стол, Миня расспрашивал Егора о работе:
– Где ты зараз работаешь?
– Да все пока с телятами.
– Как они там?
– Бегают, бодаются. Но я уже навел порядок. Крикну, туда "гей", сюда "гей"! Слушаются. С одним бычком, Лобаном, каждый день борьбой занимаюсь. Чуть что - кидается бодаться. А я его хвать за уши, голову заверну - да как брякну о землю!
– Прямь-таки и брякаешь его?
– с усмешкой спрашивал Миня.
– Не веришь? Вот приедешь на табор - посмотришь.
– Дашу не обижаешь?
– Да нет, что ты! Она хорошая, добрая. И такая... деловая! Мы дружим