Внутренний опыт
Шрифт:
Нет ничего, что помогло бы человеку избежать чувства недостаточности или заставило бы его отказаться от непомерных притязаний. Само желание бежать выдает страх быть человеком; им и продиктовано лицемерие — все дело в том, что человек таков, что человеком быть не смеет. [В этом смысле человеческое существование в нас только-только зарождается, мы еще недочеловеки. ] Согласием тут и не пахнет: со всей неизбежностью человек должен хотеть быть всем, оставаясь самим собой, держась самости. Он смешон самому себе, если это сознает; следовательно, он должен хотеть быть смешным, ибо смешон, будучи человеком (речь уже не о тех комедийных персонажах, на которых валятся все шишки) — и увильнуть никак нельзя. [Отсюда тоскливое самораспадение, окончательная дисгармония и рассогласованность — их следует стерпеть, и не тратить понапрасну
В первую голову — этого не избежать — человек должен сражаться, сообразно движущей им воле быть в одиночестве, и в то же время — быть всем. Пока человек сражается, он не комичен и не трагичен, в нем все находится в подвешенном состоянии, он все подчиняет действию, посредством которого ему надлежит выражать свою волю (следовательно, ему надлежит жить моралью, предписаниями). Но тут возможна одна лазейка.
Человек сражается за усложняющуюся на его глазах композицию, и в этом смысле довольно затруднительно в полной мере достичь всеобщего бытия. Однако победы, одержанные в сражениях, к всеобщему приближают (развертываясь в выдающихся объединениях, человеческая жизнь легче обретает всеобщую ценность). Но едва сражения стихают — или же жизнь просто от них увиливает, — человеком овладевает чувство крайнего одиночества, а воля быть всем рвет его в клочья.
Тогда он вступает в битву уже не с равным по силе противником, но с самим ничто. В этой схватке ему легко вообразить себя быком на корриде: тот то погрязает в животной беззаботности, отдаваясь потаенному смертному изнеможению, то бешено бросается в пустоту, то и дело разверзаемую перед ним призрачным тореадором.
Но пустота, им атакованная, есть не что иное, как нагота, с которой он обручен — будучи чудовищем — с легкой душой взяв на себя этот грех. Человек перестает быть наподобие зверя игрушкой ничто, само ничто становится для него игрушкой — он низвергается в ничто, освещая его мрак своим смехом, который вырывается у человека, когда тот пьянеет от убивающей его пустоты.
Февраль 1936
[Я выхожу из себя, когда вспоминаю о временах бурной “деятельности”, которую я вел — в последние предвоенные годы, — силясь сблизиться с себе подобными. Я дорого за это заплатил. Экстаз сам по себе, если смотреть на него как на какое-то частное, значимое лишь для одиночки занятие, — совершенно пустое дело.
Есть в проповеди что-то от отчаяния, если даже читать ее среди убежденных сторонников. Глубокое сообщение требует безмолвной тишины. В конечном итоге, действие, к коему зовет всякая проповедь, сводится к следующему: закрой дверь, чтобы остановить рассуждение (шум, механику внешнего мира).
Но все дело в том, что дверь должна быть и закрытой, и открытой. — Этого я и хотел: глубокого сообщения существований вне необходимых для мира проекта связей, устанавливаемых рассуждением. Со временем я совсем потерял покой, внутренняя рана разрасталась с каждым днем. Пришлось спасаться одиночеством. Теперь уже не моя забота, что все умерло — или выглядит умершим.
Конец моей “деятельности” положила война, моя жизнь оказалась тогда много ближе к объекту исканий. Обычно этот объект скрыт завесой. В конце концов я смог, мне достало сил — сорвать завесу. И сразу испарилось все, что меня умиротворяло, что делало мои усилия тщетными. Опять появилась возможность связать себя с кристальной, неумолимой хрупкостью вещей, не заботясь о том, чтобы искать ответы для бьющихся над пустыми вопросами умов. Словом, пустыня — не без миражей, конечно, рассеивавшихся, впрочем, весьма быстро…
Мало что могло так благоприятствовать ироничному опьянению. Редко какая весна давала мне вкусить столько солнечного света. Не без упоения копался я в своем саду, просчитывая противоположные возможности (чего только не думалось… но все встало на свои места только в мае. Посадил я, помню, двадцатого — бросив вызов судьбе, правда, вовсе в нее не веря). Беспредельная тоска и меланхолия, глубокая, искушенная ясность мысли привносили в мою жизнь самые разные смыслы (трудно было их примирить друг с другом). Условия существования не располагали к творчеству, но моя мысль освободилась от оков, достигла зрелости. Я просто хмелел от чувства какой-то победы, разорванный мир простирался пёредо мной во всей своей открытости.
Вот уже около двух лет я все глубже погружаюсь во внутренний опыт. Передо мной открылись тайны описанных мистиками состояний. Опыт, правда, обходился без предпосылок, с которыми думали его связать мистики. Его следствия сходились с тем, что вытекало из моих долгих размышлений над смехом и эротизмом — равно как и с тем, к чему меня подвело книжное знание и пылкое опробование области священного. С проблемами метода я столкнулся много позже, поначалу попросту блуждал в потемках — по крайней мере, с точки зрения науки, философии, знания. Когда, более чем год спустя, я добился-таки своего — об этом рассказано в другой книге — я оказался во власти чрезмерной, по-настоящему отвратительной ясности ума — и потом уже мне не надо было что-то делать, я был не в силах задумать проект, мной владело отвращение, которое я описал под именем “казни”.]
“СООБЩЕНИЕ”
…Невозможно одну простейшую частичку отличить от другой, нет существенного различия вот этой и той. Есть кое-что, происходящее тут или там — в форме некоего единства, которое собою ничуть не дорожит. Очень может быть, что волны, течения, простейшие частички суть не что иное, как многообразные движения однородной стихии; они отличаются мимолетным единством и не нарушают однородности целого.
Характером инородности, отличающим меня от тебя и выделяющим наши отличия на фоне вселенной, обладают лишь состоящие из многих частичек группы. То, что зовут “бытием”, не отличается простым характером, и если только бытие и обладает долговременным единством, то единству этому все равно далеко до совершенства: его подтачивает внутренний самораспад, его не удержишь под замком, то там, то тут проступают узлы, уязвимые для атаки извне.
Ясно, что поначалу существование и истина явились тебе в виде замкнутого, чуждого всему остальному бытия. Смысл каждой вещи ты должен соотносить как раз с этим характеризующим тебя неустранимым отличием. Но ведь отличающее тебя единство все время тебя бежит, ускользает: если по воле случая такое единство окажется во власти наитревожных твоих устремлений, оно обернется тяжелым, беспробудным сном.
Все твое существо держится на деятельности, которая связывает несчетное множество составляющих тебя элементов с напряженным сообщением этих элементов между собой. Как раз заразительные движения энергии, теплоты или взаимопереходов и образуют внутреннюю жизнь твоего органического существования. Жизнь не удержать на одном месте: она быстро переходит с места на место (со множества мест к другим множествам мест), она бежит и сверкает, будто электрический ток. И как бы ни хотелось тебе схватить собственную вневременную субстанцию, она все время от тебя ускользает, играя твоими преходящими элементами.
Дальше — больше: жизнь не ограничивается этим неуловимым внутренним строением; она струится вовне, непрестанно открываясь тому, что течет или бьет ключом ей навстречу. Этот составляющий твое существо водоворот сливается с водоворотом других людей, образуя необъятную, охваченную размеренным движением фигуру. Но жизнь не свести к игре неуловимых потоков света, сливающихся в тебе в единое целое, она бьет ключом в переходах тепла или света от одного существа к другому, от тебя к тебе подобному или от тебе подобного к тебе (даже когда ты меня читаешь, я заражаю тебя своей горячечностью): слова, книги, памятники, символы, смех — да мало ли как можно заразиться, столкнувшись с переходами от одного к другому. Обособленные существа значат мало, они замыкаются в каких-то постыдных точках зрения — взгляни только на то, что живет, переходя от одного к другому в любви, в трагических представлениях, в пламенных движениях. Стало быть, мы ничего не значим — ни ты, ни я — перед лицом этих обжигающих, отпечатанных на листочке слов, которыми я мог бы тебя заразить: коль скоро я живу, может статься, лишь для того, чтобы их написать; если и вправду лишь к тебе они взывают, то ты будешь жить уже потому, что у тебя достало сил их услышать. (Ну что такое Тристан и Изольда, если взять их вне любви, в каких-то одиноких, повседневных занятиях? Два бледных, жалких существа, начисто лишенных божественного света; нет ничего важнее терзающей обоих любви.)