Внутри, вовне
Шрифт:
Со всех столиков и с танцевального круга в центре зала люди уставились на мою прекрасную даму. Сам метрдотель, пока он вел нас к нашему столику у самого края танцевального круга, то и дело оглядывался и оценивал Дорси характерным для итальянца грустным взглядом, в котором смешивались воспоминание и желание. И это был я — готовящийся спустить целое состояние, но твердо решивший: кутить так кутить! Дорси была возбуждена и взволнована, она была под явным впечатлением окружающего шика. Когда я повел ее танцевать, она нежно сжала мне руку!
— Дорси, я написал еще одно стихотворение, — сказал я, когда мы покончили с закуской. Я вынул из нагрудного кармана сложенный лист бумаги и дал ей.
Молодые люди, которые сейчас читают эти строки, возможно, не знают, что такое
— Дэви, для «В час досуга» это слишком серьезно.
— «Шутник» иногда такое печатает. Это для тебя. У меня есть копия.
Дорси спрятала стихотворение в сумочку:
— Странно, ты обычно такой шутник.
— Дорси, ты предпочитаешь, чтобы я шутил?
— Ты такой, какой ты есть.
Оркестр заиграл «Звездную пыль», и огни были пригашены. Мыс Дорси встали и пошли танцевать. Я не могу сказать, что Дорси стала ко мне прижиматься — на это она была неспособна, — но теперь все было как-то по-иному — чертовски по-иному. Иногда я чувствовал, как ее бедро касается моего. Я был пьян, но не от спиртного — ибо сухой закон все еще действовал, хотя дни его тогда были уже сочтены. Время остановилось. «Звездная пыль», казалось, длилась вечно — и в то же время она закончилась слишком быстро. Возможно, в каком-то неведомом измерении я и сейчас все еще нахожусь в «Апрельском доме» в 1932 году, и бедра Дорси Сэйбин иногда касаются моих бедер, пока мы танцуем под «Звездную пыль». Это случилось за пределами какой бы то ни было повседневной действительности, это я вам точно говорю.
— Дорси, — сказал я, когда мы снова сели, глядя друг другу в глаза, — можно мне тебя кое о чем спросить?
— Да, Дэви, — сказала она торжественным, призывным голосом, полным ожидания.
— Это насчет моего будущего.
— Ну?
Я повторил то, что мне сказал Питер о Гарри Голдхендлере, о написанном мною университетском капустнике и о моем умении сочинять хорошие шутки, что, по мнению Питера, не сочеталось с юриспруденцией. Я напрямик задал вопрос: кем мне стараться стать — юристом или писателем?
— Но действительно ли ты сможешь зарабатывать своими остротами, Дэвид? — спросила Дорси очень серьезным тоном, в котором чувствовались искренняя озабоченность и участие.
— Дорси, Гарри Голдхендлер живет в четырехэтажной квартире и зарабатывает по две тысячи долларов в неделю.
— Ого! — в голосе Дорси прозвучал священный трепет. — Но… а что ты сам больше всего хотел бы делать?
— Мне кажется, я мог бы делать и то и другое. Получить диплом юриста и потом пытаться писать комедии.
— Но когда ты окончишь, тебе будет двадцать четыре, двадцать пять. Не слишком ли поздно тогда будет экспериментировать?
— Дорси, мне не будет и двадцати двух.
Она улыбнулась:
— Я имею в виду — когда ты окончишь не колледж, а юридический факультет, глупый. Тогда ты захочешь обзавестись своим домом, жениться.
— Но я и говорю о юридическом факультете. Сейчас мне только семнадцать и…
— Тебе сколько?
— Семнадцать. Мне исполнилось семнадцать в марте.
Она испытующе взглянула на меня:
— Не свисти. Тебе двадцать. Или почти двадцать. Кто-то мне так сказал. Кажется, одна девочка на курсе по музыковедению.
— Дорси, мне семнадцать лет.
— Семнадцать? Не может быть. Ты меня разыгрываешь. — Она разволновалась и стала запинаться. — Но ведь… это… ты же один из самых заметных студентов в Колумбийском, Давид. Такой начитанный… Такой… ну…
— Дорси, разве это так важно?
— Нет… нет… конечно, нет… Просто… я так удивилась. Это действительно так? Как странно…
Если бы я неожиданно сказал ей, что я гак или баптист, Дорси не охладела бы ко мне так быстро, как она охладела, узнав мой возраст. Температура падала с каждой секундой. Снова заиграла музыка; я протянул к ней руку. Она взглянула на часы:
— Гм… может быть, ты попросишь счет? Уже так поздно, Дэвид, и мне еще нужно сделать домашнее задание. Ну, ладно, еще один танец.
В танце она отдалялась от меня, как могла, и была словно каменная. Я был как громом поражен. Для меня-то мой возраст представлялся чем-то самоочевидным, но ведь Дорси была со мной знакома только с осени, а за предыдущее лето я окреп, вырос, у меня начала пробиваться борода, и я заговорил в баритональном регистре. Раньше вопрос о возрасте между нами ни разу не возникал. Дорси была девушка практичная, и парень на один-два года моложе ее казался ей неподходящей компанией. Это было написано у нее на лице. Я чувствовал это по ее неожиданно появившейся безжизненной манере танцевать, по ее безжизненной руке. Мы сели еще до того, как кончилась музыка. За соседним столом седой мужчина в смокинге, подзывая официанта, размахивал пятидолларовой бумажкой. Как я уже упоминал, я был склонен обезьянничать. Я не знал, что считается вульгарным, а что — изысканным. В последней отчаянной попытке изменить положение, я тоже достал пятидолларовую бумажку и стал размахивать ею высоко в воздухе:
— Счет, пожалуйста!
Я услышал, как у меня под правой подмышкой с треском разошлось сукно и в кожу мне вонзились булавки, а в прореху выглянула окровавленная рубашка.
— Боже, Дэвид, посмотри на себя! — воскликнула Дорси. — Кровь, кровь! Твоя рука! Что ты с ней сделал? У тебя же кровь хлещет ручьем!
Забудьте о том, чем окончился этот страшный вечер. Я уже забыл.
Глава 50
Синагога Святого Джо
Неделя проходила за неделей, а Ли так и не удосужилась заглянуть в синагогу Святого Джо Гейгера вместе с папой и мамой, и это их очень огорчало. Стоило ли переезжать на Вест-Энд-авеню, если Ли не дает себе труда раз в неделю перейти через улицу и зайти в синагогу? Где же еще ей познакомиться с приличными молодыми людьми? А она целыми днями без дела болталась в квартире, читая взятые в библиотеке бестселлеры, да иногда наигрывала на рояле палестинские песни. Папа намекал, что она могла бы пойти работать к нему в прачечную, но Ли не реагировала. Да и что туг странного? Ведь с тех самых пор, как она достигла периода полового созревания, ей все время внушали, что ее первейшая цель в жизни — это выйти замуж за какого-нибудь шлепера, и она не приобрела никакой полезной профессии. А теперь она рассчитывала выйти замуж за Моше Лева, хотя, судя по всему, он ей не писал.
На день рождения Ли мама в пятничный вечер приготовила бараньи ребра средней прожаренности. Когда Ли увидела на мясе красные пятнышки, она ехидно осведомилась, все ли еще у нас кошерный стол. В этот вечер она порадовала маму и папу: согласилась на следующее утро пойти в синагогу.
— Нужно же рано или поздно увидеть, что там вытворяет Святой Джо Гейгер, — сказала она.
После этого папа удивил нас, сказав, что он подает в отставку из синагогального совета попечителей. Дело в том, что совет проголосовал за то, чтобы во время субботних молитв собирать пожертвования. Папа встал и заявил, что, конечно же, времена меняются, он это понимает, но такого он одобрить не может. Мама была огорчена. Она, большая «йохсенте», а ребес а тохтер, не могла, конечно, не согласиться с папой, но ей нравилось быть женой члена совета попечителей синагоги, расположенной в Центральном Манхэттене. Ли сидела мрачная, ничего не говоря, пока я не вставил, что если уж все равно женщины приходят в синагогу с сумочками, а мужчины с бумажниками, то почему бы и не собирать пожертвования? Тут Ли накинулась на меня так, как будто я предложил забивать дубинками детенышей котиков. Она крикнула, что папа совершенно прав, а я — подлиза и лицемер: всю свою жизнь я лебезил перед «Зейде», делал вид, будто я ужасный талмудист, и вот теперь выдал такое! Она повернулась к папе и спросила, какого рожна раби Гейгер не вмешался и не запретил такое кощунство.