Внутри, вовне
Шрифт:
Я не мог не восхититься тем, как Ли восприняла это известие. Она сказала несколько теплых слов про детей Моше, выпила коктейль из взбитых яиц с ромом и ушла, объяснив, что едет на какую-то вечеринку. Я знал, что на самом деле она едет домой зализывать раны, но Питер и Марк ведь и понятия не имели, что слова Марка были для нее ударом в солнечное сплетение.
Мы обсуждали вопрос о том, стоит ли нам отважно бросить вызов мелкой, противной измороси и все-таки пойти на Таймс-сквер, когда появились доктор Куот с женой. В своей обычной, вежливой, неотразимой манере он предложил нам вместе с ними встретить Новый год и принес несколько бутылок шампанского, которые, по его словам, ему чуть ли не насильно всучил какой-то
— Я поднимаю тост, — сказал доктор Куот, — за счастливый тысяча девятьсот тридцать третий год, за нашего нового президента и за новую работу Питера, сулящую хорошие заработки.
— Это бег наперегонки, — сказал Питер, когда доктор и миссис Куот удалились. — Сумею я продать свой рассказ до того, как мне позвонит Голдхендлер? Если сумею, то я пошлю Голдхендлера ко всем чертям.
Питерово собеседование с королем реприз прошло удачно — по словам Питера, даже чересчур удачно, — и он со дня на день ожидал звонка: как только откроется вакансия.
Около часу ночи мы с Марком шли пешком по направлению к Центральному парку. Дождь кончился. Сквозь лохмотья туч проглядывала луна, освещая гуляк-полуночников, которые бегали по мокрой черной улице и дудели в рога.
— Что ты думаешь по поводу рождественской елки? — спросил я.
— Видишь ли, — сказал Марк, пожав плечами, — как говорит Питер, его отец считает, что еврейские дети не должны чувствовать себя ущемленными. Как будто слова «еврей» и «ущемленный» — это не одно и то же.
— Почему? Я никогда не чувствовал себя ущемленным.
Марк бросил на меня взгляд искоса и не ответил.
— А что вообще, по-твоему, должны делать евреи, Марк?
— Делать с чем?
— С тем, что они евреи.
— Изобрести космический корабль и улететь на другую планету, пока не поздно.
На этом разговор застопорился. Мы шли молча. Я весь вечер ждал, что Марк скажет что-нибудь о моем университетском капустнике, который я уже неделю как дал ему прочесть. Когда мы свернули в переулок, ведущий к моему и его дому, я набрался духу и сказал:
— Видимо, «Лажа на Рейне» тебе не показалась смешной.
— Мне кажется, что Гитлер — это вовсе не смешно. Если в Германии все рухнет и он придет к власти, я не думаю, что кто-нибудь будет долго смеяться.
У подъезда дома, где он снимал комнату, он на прощание сказал:
— В твоем капустнике — навалом отличных хохм. Желаю тебе, чтобы он был принят. С Новым годом! Пока!
В Германии таки все рухнуло и Гитлер пришел к власти, и одним из печальных международных последствий этого события было то, что жюри, которому надлежало выбрать наилучший капустник, отвергло все три конкурирующих рукописи как неактуальные, поскольку все они были про смешного паяца Гитлера, а он оказался, увы, совсем не паяцем. Было объявлено, что если в течение двух недель никто не представит нового текста, то капустника вообще не будет. Я начал ломать голову над новой идеей для капустника и решил пожертвовать курсовым балом, на который я собирался пойти с Дорси: бал приходился как раз на середину этого двухнедельного периода. Сначала — дело, потом — удовольствие.
— Дэвид, — сказала Дорси по телефону, — если ты нарушишь свое слово, я больше никогда никуда с тобой не пойду. Ты же знаешь, у меня были и другие предложения. Я купила новое платье — специально для этого бала. Я тебе этого никогда не прощу.
Как я ни вздыхал по Дорси, но была одна вещь, которая для меня значила больше.
— Дорси, я хочу написать капустник, и хочу, чтобы его приняли. Мы с тобой пойдем на премьеру.
— Я с тобой никуда не пойду! — крикнула Дорси и бросила трубку. Через час, оторвав меня от творческих мук, зазвонил телефон. Ага! Что, Дорси, передумала? Еще, значит, не готова послать к черту несовершеннолетнего, но блестящего Виконта? Но это был Марк Герц.
— Ну, как с капустником? Ты сложил оружие?
— Нет, я напишу новый.
— За две недели?
— Да.
— Есть какие-нибудь идеи?
— Кое-что есть, но трудно начать.
— Приходи завтра ко мне в лабораторию.
Лаборатория представляла собою большую, мрачную, дурно пахнущую комнату, уставленную раковинами, горелками, пробирками, изогнутыми стеклянными трубками и прочим хитроумным оборудованием. Не такое это место, подумалось мне, где хочется хохмить. Непривычно было видеть Марка Герца в заляпанном лабораторном халате, чувствующего себя как дома в этой франкенштейновской обстановке. Мне казалось, что наука и юмор плохо сочетаются друг с другом, да и вообще все точные науки были для меня сплошным кошмаром. Когда в школе на уроках мне приходилось ставить ка-кие-нибудь опыты, у меня никогда не получалось ничего путного, только во все стороны летели искры, что-то кипело, булькало и взрывалось. После этого я сам придумывал нудные итоговые цифры, подгоняя их под теоретические вычисления, и делал вид, что мой опыт дал искомый результат. Железная Маска был парадоксом; про него говорили, что он гениальный физик, но, спору нет, он умел писать смешно.
Марку понравилась моя идея спародировать роман Харви Аллена «Антони Адверс», который тогда только что вышел в свет и был первейшим бестселлером. Встретившись раза два, мы наконец выработали сюжет: главным героем был незадачливый адъютант Джорджа Вашингтона, который все приказы понимает шиворот-навыворот, но в конце концов все-таки случайно выигрывает войну. Работая как одержимый дни и ночи напролет, я за десять суток написал капустник под названием «Антоним Реверс». Созданные мной образы казались мне более чем убедительными, шутки — такими, что со смеху подохнешь, а любовная история — столь романтической и трогательной, что, перечитывая собственное творение, я только что сам не рыдал в три ручья. Героиню я назвал Доротеей. А на курсовой бал я так и не пошел. Дорси там всех свела с ума: не успевала она сделать с кем-нибудь и двадцати па, как ее сразу же отбирали; словом, она была царицей бала. Так, по крайней мере, мне потом доложил Биберман. От Киски Оль-баум он знал о моей размолвке с Дорси, и он меня жалел, как доктор Шайнер папу.
«УНИВЕРСИТЕТСКИЙ КАПУСТНИК 1933 ГОДА.
ВЫБРАН ТЕКСТ ГУДКИНДА»
Под таким заголовком в «Зрителе» появилась статья на три колонки. Во вторник, придя домой, я обнаружил у себя на письменном столе синий конверт. Я его вскрыл и вынул лист бумаги. На нем было написано:
«25 февраля 1933 г.
Дэвид, поздравляю с университетским капустником.
С приветом —
Я был так влюблен, что даже эта совсем не любовная записка привела меня в телячий восторг. А по телефону Дорси была мило великодушна:
— Ты уже достаточно наизвинялся, Дэвид. Конечно, я пойду с тобой на премьеру.
Стало быть, роман века продолжался, и мне нужно было как можно скорее получить водительские права. Мое восемнадцатилетие падало на март, а премьера капустника должна была состояться в апреле. Я собирался повезти Дорси на эту премьеру, облачившись во взятый напрокат фрак и белый галстук и сидя за рулем двенадцатицилиндрового «кадиллака», который в то время еще был в нашем владении. И если Дорси Сэйбин устоит против такого двадцатичетырехкаратного ухаживания, значит, она даже не айсберг, а просто Голем, фантастическая ожившая глиняная статуя, и мне больше нечего иметь с ней дело.