Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Но гнев Луизы Карловны был вызван не заурядным мошенничеством, но святотатством: мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля. Теперь-то я понимаю, что ой как не случайно именно Сальери, а не Моцарт вознегодовал на пиликанье слепого "скрыпача".
– Ну-ка, исполни что-нибудь!
– презрительно (от забитости не осталось и следа - орудия Высших Сил не знают ни робости, ни сомнений) распорядилась она, и мне даже не пришло в голову, что я могу ослушаться.
Никогда еще гармошка так не пела и не рыдала в моих руках.
– И это искусство?!
– он был велик в эту минуту, воскликнул бы я, если бы Луиза
– Вот искусство!
– полонесс Огинского заполнил комнату, словно играли человек восемь. Его было невероятно много - и он был уж до того густо нашпигован подробностями, до которых мне было и за сто лет не доскрестись...
– Вот искусство!
– целый полк грянул "Прелюдию" Рахманинова - страстный человеческий голос, все пытающийся сквозь что-то пробиться, да так и падающий в изнеможении. Но человеческие голоса никогда не бывают так прекрасны...
"Аппассионата" окончательно стерла меня в пыль. Луиза Карловна призвала к себе в союзники моих богов, и боги были с нею заодно.
Это было даже не отчаяние, но предельно ясное понимание, что мне нет места на этом свете. Я не принимал никакого решения - я знал, что оно придет тут же, как только понадобится. Когда появилась мама, я кратко и недвусмысленно объявил, что больше учиться музыке не буду. Но она так расстроилась - мои дарования, их упования...
Однако для моей еврейской души более сокрушительным оказалось другое: купили пианино, везли, столько денег, хлопот - возразить было нечего.
Я вышел на крыльцо. Было невозможно ни сбежать, ни остаться. В размозженную колоду, на которой рубили дрова, а иногда и казнили кур, был вогнан топор. Он на глазах рывками вырос выше сарая, заслонив уборную на верхушке сопки. Я двинулся к нему, понимая только одно: после этого уже никто не вспомнит ни о моем позорном концерте, ни о понесенных расходах. Смыть кровью - люди всегда видели в этом глубочайший смысл. Петька Сопатый нечаянно отрубил кончик указательного пальца, а потом пошел искать и не нашел: "Наверно, куры склевали". Я внимательно посмотрел на кур. Они хранили полную безмятежность, не догадываясь, какое редкое лакомство их ждет.
Я не сразу догадался положить палец на край колоды - а то все было никак не прижать плашмя - мешали остальные пальцы, а если их разогнуть, можно было тяпнуть и по ним. Потом до меня вдруг дошло, что это не обязательно должен быть указательный палец - хватит и мизинца. Тем более, на гармошке он не нужен. Потом вдруг показалось, что прямо по незащищенной кости будет страшней, и я перевернул мизинец подушечками кверху. Никакого страха я не чувствовал.
Я тоже был орудием высшей воли, как топор - моим орудием, как Луиза Карловна орудием богов. Необыкновенно музыкальный, как гудок тепловоза, женский крик заставил меня вскинуть голову. На крыльце стояла мама со стеариновым лицом. Руководившая мною воля от крика вздрогнула, и удар пришелся в ладонь, в мясистую часть, которую так любят каратисты.
Прорубить ее насквозь я не сумел. Еще и колода спружинила: древесные волокна были размочалены и махрились, как на изношенной зубной щетке.
Невозможно было представить, что кость прячется на такой глубине.
Обострение отщепенческих болей я и сейчас лечу теми же домашними средствами - научился только обходиться без необратимых увечий: берется тугая свиная кожа, в которую, по возможности тесно, зашивается нога. Зашитую ногу в стягивающемся от жара сапожке следует держать над огнем до полной готовности. Соль и перец добавляются по вкусу. Рекомендуется евреям и непризнанным гениям.
Впрочем, левая кисть, несмотря на дилетантский метод душевного обезболивания, все равно работает у меня дай Бог всякому - динамометр почти не улавливает разницу. Разбаливается, если только передержишься за носилки. Или за топор.
По оплошности сталкиваясь с Луизой Карловной, я срочно принимал припрыгивающий вид - чуял, что жизнерадостность - единственный козырь ничтожеств. За гармошку я тоже больше не брался. Правда, года через два, в поезде Семипалатинск - Алма-Ата не выдержал: какой-то пацан, примерно мой ровесник и все еще вундеркинд, дивил народ Мокроусовым и Дунаевским. "Сколько лет?" - ревниво спросил его папаша, когда я сыграл пару-тройку вещиц "для подлых", как выражались в простодушные петровские времена. "На полгода старше", - обрадовался он, и потом, когда мы с вундеркиндом обменивались гармошкой, вступив в борьбу за народную любовь, ревнивый папаша сообщал про меня каждому новому слушателю: "На полгода старше". Успех нисколько меня не окрылил. Все это была суета.
И еще лет через десять, подающим кому надежды, а кому опасения молодым ученым подрабатывая (евреям всегда не хватает денег) на Белом море погрузкой леса, я, как лунатик по крыше, пошел по палубе лихтера к гармоническому мявканью. На дядипашиной гармошке играла девчонка (на полгода старше), очень неохотно уступившая мне, ветерану, свой облезлый чемоданчик. Какие деревянные и в то же время распоясавшиеся оказались у меня пальцы, - чему девчонка нисколько не удивилась: ей постоянно докучали всякие охламоны, полагающие, что умеют играть.
И какой бедный, короткий оказался у гармошки звук... Клянусь, в Эдеме, без чужаков она звучала как виолончель - миллиончик-другой евреев совсем недорого, чтобы вернуть ей прежнее божественное звучание.
Ба, да ведь мое покушение на собственный палец было бессознательным стремлением к обрезанию, для русского абсолютно нелепым (помните поговорку: сравнил этот самый с пальцем?) - евреям же свойственно особое осязательное и даже обонятельное отношение к крови, как показал классик возрождающейся ррусссской философии Василий Васильевич Розанов: недаром, учил он, у жидов такие носы - нюхать кровь, а если религия запрещает им употреблять ее в пищу, так это потому, что им слишком уж хочется - иначе они бы весь мир высосали. Так горький пьяница запрещает себе даже притрагиваться к вину.
И все же главное, что Вась Вась (так мы звали нашего директора) имел против жидов - это обида за их отчуждение, это нескончаемый вопль: зачем они отделяются от нас, зачем брезгуют нашей говядиной, нашими тарелками, нашими невестами?! Зачем не впускают к себе гоев?! Если они хотят нашего доверия, пусть не имеют тайн от нас, пусть сначала разорвут свою черту оседлости изнутри!
Слияние с народом (русским, разумеется, - все прочие народы были только подвидами неполноценности) - ни о чем другом я не мечтал с такой пожирающей страстью. Я пытался разорвать изнутри невидимую черту, тысячекратно бросаясь на нее грудью, как спринтер на финишную ленточку, и она, случалось, растягивалась до почти полной неощутимости, позволяя мне забираться в самые глубины народных толщ, - но в конце концов, как сказочные американские подтяжки, все равно отбрасывала меня обратно. Из гетто ты вышел...