Военная
Шрифт:
Серафима, сразу уставшая и тихая, сняла гимнастерку, подержала ее в руках и принялась отвинчивать ордена и медали. Когда она сделала это, и награды, холодно звякая, с трудом уместились в ее руке, гимнастерка как-то разом осиротела, стала до неузнаваемости серой и обыденной. И Серафима долго с удивлением смотрела на нее…
— Куда, куда прешься, идол? — зашикали, завозмущались старухи на Кольку Кадочкина, который, нарушив порядок, показался в дверях с обитой красным сатином крышкой гроба.
— А чего нести-то? — недовольно нахмурился Колька.
—
— Господи, помрешь, и схоронить-то ладом не смогут.
— Ничего к ним не пристает, все как от стенки отскакивает. Хоть бы это уж запомнили.
— А зачем? В городах, слышь, жечь наловчились. Вот им и без разницы.
— Они-то как хотят, а мы христиане, и пусть хоронят нас по-христиански.
— Они схоронят! Еще вперед головушкой выпрут, ума хватит.
Но дальше все шло по правилам, и старухи примолкли, поджимая сухие губы…
Не переставая, с самой ночи, продолжал моросить мелкий, по-осеннему холодный дождь. Он сыпал и сыпал из низких сплошных туч, которые сползли с хребтов и вяло тянулись над Амуром в южную сторону. За этой тоскливой мутью едва проглядывали сопки на левой стороне реки, и все в мире как бы сузилось и потеряло свои размеры и очертания. Земля раскисла и, уже не в силах принимать влагу, покрывалась мелкими лужицами, в которых одиноко плавали первые опавшие листья. По этим лужицам и по листьям, по сырой раскисшей земле медленно продвигались десятка три людей в сторону кладбища, что было расположено у подножия небольшой сопочки и густо поросло кустами боярышника да березами. Ярко рдеющие горьковато-сладкие ягоды боярышника источали крепкий запах, и поэтому, когда люди подошли к кладбищу, вобрали этот запах в себя, многие удивились — откуда, словно раньше никогда и не замечали его.
Все, кто шел сегодня хоронить Матвея Лукьянова, были в чем-то похожи друг на друга: почти у всех были одинаковые плащи, косынки и кепки, и даже старухи в своих черных плюшевых жакетках не нарушали общего впечатления, и лишь один-единственный неожиданно яркий (красный, с голубыми цветочками) зонтик сильно выделялся в толпе. Он медленно и празднично плыл над головами, и на него было как-то странно и тяжело смотреть. Словно бы этот зонт, помимо воли его хозяина, надсмехался над людьми, холодным дождем, далекими сопками и даже над самим покойником. Давно бы не выдержали старухи, укорили хозяина, да шла под этим зонтиком Ольга. И Серафима, чувствуя неловкость и огорчение, мысленно умоляла Ольгу, чтобы та убрала зонт хоть до той поры, пока не опустят Матвея в могилу. Но дочь, как и всегда, не слышала ее.
Едва опустили гроб на землю возле прикрытой досками могилы, как, разбрызгивая грязь, подкатил колхозный «газик», и из него легко выскочил председатель. Был он человек еще довольно молодой, с образованием, а потому начисто лишен деревенских предрассудков. На ходу, цепляясь ногами за корни деревьев, он успел опечалиться лицом и выдернуть из-за пазухи лист бумаги. Председатель не заметил, что на его машину смотрят с удивлением и укором, что и сам он как-то быстро и неуместно появился здесь с еще более неуместной бумажкой в руках, и с ходу, резко осадив себя над гробом, звучным баритоном сказал:
— Разрешите, товарищи…
Председатель уткнулся в бумажку и начал читать:
— Все мы знали Матвея Петровича как добросовестного труженика, всю свою сознательную жизнь отдавшего родному колхозу. Не перечислить всех добрых дел, которые он сделал для нас с вами и которые еще долго будут жить, напоминая нам о скромном и удивительном труженике, выходце из народа… Учитывая заслуги Матвея Петровича, правление колхоза постановило занести имя Матвея Петровича Лукьянова в книгу Почета и посмертно наградить его Почетной грамотой колхоза…
Наверное, он и еще что-то хотел сказать, так как лист бумаги был исписан на машинке с двух сторон, но не нашелся, как продолжить свою речь, и поспешно отступил в сторону.
Началось прощание, и Варвара Петровна, упав коленями в грязь, красивым голосом запричитала. Ее как-то быстро подняли и отвели в сторону. Старухи было сунулись к ней с положенными утешениями, но она строго посмотрела на них и твердо сказала:
— Умирают все.
Изрядно выбитые из ритуального порядка похорон речью председателя, старухи опешили и долго не могли понять, что им делать дальше, потом кто-то из них догадался перекреститься, и замелькали в воздухе тонкие, сухие руки в странно широких рукавах жакетов.
Пошла к покойнику Серафима, следом за нею двинулись Осип и Никита. У самого гроба Серафима словно бы споткнулась, почувствовав на себе чей-то тяжёлый и пристальный взгляд. Она подняла голову и увидела Ольгу, которая в упор смотрела на нее. От этого взгляда Серафима тихонько охнула, обмякла на ногах и уже не помнила, как подходила к гробу, как прошептала: «Прощай же, Матвей, пухом тебе земля» — и как отошла прочь, с трудом унося на себе этот невыносимо тяжелый взгляд.
Гроб подняли на веревках и опустили в могилу, в то последнее место на земле, где должно теперь было лежать Матвею.
Варвара Петровна первой бросила в яму горсть земли. Потом бросили все. И у всех от мокрой земли остались на руках грязные потеки, и все сорвали тут же по клочку желтой кладбищенской травы и ею вытерли руки.
Председатель подошел к Варваре Петровне и, видимо, договорил ей то, что не сумел сказать из-за смущения.
Закапывали долго, в молчании. Земля мокро шлепалась в могилу, прилипая к лопатам, и мужики то и дело колотили ими по молодой березке, и комки грязи тяжело сползали с лопат.
Серафима украдкой следила за Ольгой, которая безучастно стояла под своим ярким зонтиком, изредка переговариваясь о чем-то с Варварой Петровной. Когда шли на кладбище и когда председатель произносил речь, Серафима еще надеялась, что как-нибудь выдастся случай, который поможет ей поговорить с дочерью, познакомить ее с Никитой, рассказать, кто он и почему приехал к ней, и перед Никитой похвастать хоть и получужой, но дочерью ведь. Теперь же она и думать забыла об этом. Серафима не хотела признаться себе, но она почему-то начинала бояться Ольгу, ее пристального холодного взгляда и всегда спокойного выражения лица. Что-то в ней было такое, или мертвое уже, или усталое преждевременно. Но Серафима сдерживала в себе эти мысли, гнала прочь, беспокойно отыскивая оправдание дочери. И вдруг она услышала спокойный, намеренно громкий голос Варвары Петровны: