Военная
Шрифт:
— Бог ей судья, Матвей. Она ведь по-своему тоже права.
— Она не по-своему права, а по-Варвариному. Если бы по-своему — можно и смириться.
— Тебе-то легче теперь?
— Легче.
— А то ляг, отдохни. Я диван разберу.
— Дал бы бог, — вздохнул Матвей, переводя дыхание после чая и наваливаясь спиной на стену, — у тебя на руках помереть, а больше ничего не хочу. Все перехотел и все уже отжалел… Я болел, так думал, Сима, от войны-то схоронился, за бронь спрятался, а она меня и дома нашла. Нашла и раздавила, как червя земляного,
— Кто-то ведь и здесь должен был остаться, — возразила Серафима, — всем нельзя.
— Должен, — согласился Матвей и прикрыл глаза, — но и здесь надо было по совести оставаться, а я по боязни сидел. Работал, конечно, не хуже других, а фронта боялся. Вот и весь секрет.
— Устал?
— Устал. Пойду сейчас. Я вот еще чего хотел тебе сказать. Ольге-то я напишу или сам скажу, если приведется, она должна последнюю мою волю исполнить. Так ты ей все расскажи, меня не жалей, не надо. То, что я тебе сегодня рассказал, тоже доложи. Не должно так все время быть, не по справедливости… Ну, пойду. Хватится — шуметь будет.
— Поправишься, приходи еще.
— Приду, — он усмехнулся, поднялся с трудом, посмотрел на нее долго и попросил: — Поцелуемся?..
Серафима вышла проводить Матвея и с болью смотрела, как медленно и неловко ковыляет он по тропе, низко опустив голову и широко расставляя слабые ноги…
Серафима не выдержала, потянулась за папиросой в чиркнула спичкой, и тут же Никита проснулся, приподнялся на диване, удивленно посмотрел на нее:
— Не спишь, Сима?
— Не сплю.
— Дождь, что ли?
— Всю ночь поливает.
— А я сон видел. Что-то мои привиделись. Наверное, вспоминают. — Никита зевнул и сладко потянулся, выгнувшись широкой грудью над подушкой. — Я лет пять как на мирные сны перешел, а то все такое снилось, что вскочишь в поту и не знаешь, за что хвататься. Один раз спросонья комод перевернул, окапывался, значит, ну моя Мотря и выдала мне по первое число. А то плакал. Проснусь, а подушка мокрая. Вспоминаю, чего во сне видел, вспомнить не могу. А теперь-то чего не спать, то работу какую во сне делаешь, то ребятишки приснятся. Хорошо.
— Хорошо, — откликнулась Серафима.
Глава четырнадцатая
— Никита, ты ордена не взял?
— Нет, Сима, планки только прицепил. Да и нет их у меня, орденов-то, пацанва моя растаскала.… А чего ты хотела?
— Так ты тогда костюм с планками надень.
— Надену.
— Осип тоже наденет. Я ему говорила.
— А зачем, Сима?
— Похороны сегодня, Никита. Мужа моего хоронят. Он хоть и не воевал, а от войны тоже дай бог вынес, вот мы его по-фронтовому и почтим. Ты уж прости меня, Никита, но сегодня с нами сходишь, а?
— Конечно, Сима, чего я один-то буду делать?
— Отдыхать приехал, в отпуск, а тут…
— Брось, Серафима, — недовольно перебил Никита, — а то ведь у меня и наряд схлопочешь. И вообще, чего это ты со мной как с чужим обходишься, или и правда чужой?
— Ладно, Никита, не буду больше.
Серафима, достав из чемодана военную форму, разложила ее на коленях и глубоко задумалась, не замечая, как чутко и торопливо ощупывают пальцы сукно, проверяют штопки, пуговицы и еще какие-то ей лишь одной известные мелочи.
— Сохранила? — удивился Никита. Он сидел за кухонным столом и направлял утюг, развалив его до последнего болтика.
— Сохранила, — вздохнула Серафима и погладила сукно руками. — Я от войны, Никита, все сохранила.
Задернув легонькую шторку на дверях, она медленно переоделась и долго стояла у комода, перебирая безделушки, которые в разные годы и по разным причинам покупала в магазине, и никак не решалась подойти к зеркалу. Потом взяла гребень, тщательно расчесала все еще густые и черные волосы, собрала их в узел на затылке и, закалывая шпильки, опять задумалась, так и оставшись с поднятыми руками. Никита что-то говорил — она не слышала. С неприятно поразившим ее удивлением Серафима поймала себя на том, что с тоскою думает о войне. Нахмурившись, она решительно подошла к зеркалу на стене и увидела, что помолодела до неприличия. И это опять неприятно удивило ее.
Она села на кровать и закурила. Пилотка лежала на комоде, ее она так и не решилась надеть. Сильно заболело сердце. Память упорно стучалась к ней, и она так же упорно гнала эту память от себя, боясь не осилить, не справиться с ней.
— Сима! — весело окликнул Никита. — Покажись-ка.
И она очнулась, на ходу прихватила пилотку, точным, заученным движением (словно и не было тридцати лет после войны) надела ее чуть набок и на два пальца над бровями. Отдернув шторку, вышла к Никите.
— Симка! — вытаращил тот глаза. — Сгинь, Симка!
Она смутилась и, невольно подтягиваясь, прошла по кухне.
— Вот это фокус, — пристально и удивленно разглядывал Серафиму Никита, — да неужто и я бы так помолодел в форме-то? Ну-ну. Тебя, Сима, впору под венец вести. А ну повернись еще. Н-да. А ремень-то есть?
— Есть.
— Надень-ка.
Серафима перетянулась ремнем и, тоже привычно, расправила под ним гимнастерку, согнала морщины.
— Вот ведь как помолодела, — загрустил вдруг Никита, — тебе форма идет.
— Увидел, — усмехнулась Серафима.
— Так пойдешь?
— Хотела, да не знаю…
— А чего тут знать. Иди так.
— Нет, Никита, гимнастерку я сниму, кофту надену.
— А ордена?
— Перецеплю. Долго ли.
Она ушла в горенку и еще раз глянулась в зеркало и только теперь приметила, что у нее были старые глаза. Форма омолодила только ее фигуру, глаза же ничем нельзя было омолодить, потому что все, что они увидели за пятьдесят с лишним лет, осталось в них. А ведь они видели много страшного, чего человек видеть не должен. И особенно если этот человек — женщина.