Воевода
Шрифт:
— Что случилось, Онисим? — склонившись к нему, спросил Даниил.
— Горе у нас неизбывное: супружница твоя славная, наш ангел светлый почила.
— Когда? Как? — крикнул Даниил, опускаясь рядом на колени.
— Ветрянка-удушница её убрала. Три дня, как преставилась, а ноне на Новодевичьем...
Даниил понял: все домашние там, на кладбище. Он выбежал из дома, подбежал к своему коню, вскочил в седло и, рванув коня, вылетел за ворота. Степан лишь крикнул Пономарю: «Будь здесь!» — и умчал следом.
Адашев прискакал на Новодевичье кладбище в тот час, когда служители подняли гроб на верёвках и понесли его к могиле.
— Стойте! Стойте! — закричал Даниил ещё издали.
У могилы все замерли и обернулись на крик всадника. А он, соскочив с коня, не видя никого и ничего, кроме гроба, подбежал к нему и упал на колени на свежую глину, возле гроба. Мать Ульяна пришла в себя, едва увидев сына, подошла к нему и опустилась рядом.
— Сыночек, горе-то какое, — заплакала она.
— Матушка, я хочу её видеть, — сказал Даниил и попытался поднять крышку.
Она была уже приколочена, и не было инструмента, чтобы открыть её. Кто-то из служителей схватил заступ. Но тут появился Степан. Он обнажил саблю, осторожно вставил клинок между домовиной и крышкой и медленно снял её.
Глаша лежала как живая. Красивая, спокойная, и губы её, казалось, улыбались. Может быть, на них так и осталось её последнее слово — «Данилушка». Даниил упал ей на грудь, взял в руки её лицо и замер. Но вот его плечи дрогнули, и он зарыдал. Потом рыдания прекратились. Степан подошёл к Ульяне, помог ей встать, затем помог и Даниилу, обнял его за плечи.
— Пострадай, побратим, пострадай, — тихо сказал Степан.
Служители вновь закрыли гроб и опустили его в могилу.
Упали на крышку первые горсти земли. И вот уже вырос холмик. На него положили ветви елей, цветы. Поставили икону, зажгли лампаду. Можно было уходить, но Даниил словно окаменел и продолжал стоять рядом с могилой. К нему подошёл Тарх, прижался к боку. Даниил обнял его, тихо сказал:
— Прости, сынок, что не уберёг твою матушку.
— Жалко матушку. Как мы без неё... — отозвался сын.
— Жалко, сердешный.
Казалось, Даниил только теперь понял, насколько дорога была ему Глаша. Она сумела восполнить потерю первой юношеской любви и за минувшие годы жизни, кроме радости, ничего не приносила.
За Даниилом и Тархом стояли все их близкие. Не было лишь Алексея: он уехал дня три назад с царём в Троице-Сергиеву лавру на моления в честь победы над Ливонией. Степан посмотрел на уставшие, заплаканные лица близких и понял, что пора увести Даниила с кладбища. Он встал рядом с Даниилом.
— Идём, побратим. Как бы матушке плохо не было, изнемогает она.
— Да-да, простите меня. Такая боль...
По пути с кладбища Даниил, однако, вспомнил о своих ратниках, попросил Степана:
— Порадейте за воинов, брат. Отвезите с Иваном в казначейство оружие. Как получите деньги, поделите их на всех. Завтра же отправьте в Борисоглебское, домой.
— Исполним, воевода. Ноне же и в казармы их отведём.
— Не надо. У нас в людской места хватит.
Вернувшись домой, Даниил впал в глубокое уныние. Ничто ему не было мило. Даже дети не радовали, не могли развеять грудную боль. Он попробовал было унять её водкой, но, сколько ни пил, легче не становилось. Он казнил себя за то, что мало принёс Глаше отрады, мало дал светлых дней. Она жила, считал он, по его вине не как замужняя, а как вдовая. Его потянуло в храм, и только там, в молитвах, он почувствовал, как слабеет боль, как становится легче на душе. Может быть, это пришло от мысли о том, что Глаша скончалась с улыбкой на лице. Выходило, что она не была несчастна.
На пятый день после похорон вернулся вместе с царём с богомолья брат Алексей. Оказывается, царь Иван Васильевич из лавры поехал в городок Воскресенск на реке Истре, где, дерзостью одержимый, задумал построить Новый Иерусалим. Алексей возвратился под впечатлением этой поездки. А когда стал свидетелем горя, постигшего Даниила и всю семью, повёл себя как-то растерянно, не знал, о чём говорить, что делать. Чуть позже выяснилось его смятение. Царь Иван Васильевич повелел новому окольничему Даниилу Адашеву быть на другой день утром в Кремле. Понимал Алексей, что сейчас, в дни глубокого горя, кощунственно было беспокоить Даниила. За трапезой он всё-таки сказал:
— Брат мой любезный, не знаю, как нам быть. Царь-батюшка зовёт тебя завтра в Кремль.
Даниил посмотрел на Алексея тяжёлым и мрачным взглядом. Никогда подобного взгляда Алексей у Даниила не встречал, и тот словно не слышал сказанного, промолчал. Алексей в этот день больше не пытался завести речь о том, по какой нужде зовёт царь. Но на другой день, чуть свет, он пришёл к брату в опочивальню, присел на ложе. Даниил лежал на спине, бездумно смотрел в потолок. Алексей тихо заговорил:
— Я понимаю твоё горе, сердешный. Но боль твоя схлынет, ежели ты окунёшься в дела. Лишь усталость до одури избавит тебя от дум о случившемся. Я бы упросил царя о милости не побуждать тебя приходить к нему до девятого дня, но это тебе, Данилушка, не на пользу.
Даниил понял, что брат прав. Съест он сам себя, ежели будет исходить думами о постигшем его горе. Он протянул к Алексею руку, положил на колено и сильно сжал его.
— Я иду с тобой, Алёша. Ты прав, это лучшее зелье от моей боли.