Вокруг «Серебряного века»
Шрифт:
Меж тем сам Брюсов, по крайней мере, в студенческие годы отнюдь не был на стороне той части студенчества, которая стремилась проявлять какую-либо политическую активность. Любопытен в этом отношении инцидент, не раз зафиксированный разными свидетельствами. 17 ноября 1896 года в университете начались волнения, о которых Брюсов писал А. А. Курсинскому 22 ноября: «Знаешь, студенты волновались, — хотели в 1/2 года Ходынки служить панихиду „по убиенным“ — их посадили в манеж [269] . „Остальные“ стали в воротах университета и смотрели. Я полюбопытствовал, пошел к манежу, попросил околоточного, чтобы меня посадили туда же, но меня бесцеремонно прогнали» (ЛН. Т. 98, кн. 1. С. 328). В дневнике это событие описано 25 ноября и уже с несколько другими акцентами: «Во время студенч<еских> беспорядков я случайно был в университете. Заинтересовался, расспрашивал, но так обстоятельно, что, кажется, collegae приняли меня за шпиона, espion. Просил околоточного посадить и меня в манеж, но мне отказали и довольно бесцеремонно». Наконец, в воспоминаниях профессора филологического факультета МГУ Ивана Никаноровича Розанова (1874–1959), бывшего тогда также студентом,
269
Первый комментатор дневников Н. С. Ашукин комментировал поводы более подробно: «Поводом для студенческих волнений послужило назначение проф. Попова на кафедру факультативной (так! — верно: факультетской. — Н.Б.) терапевтической клиники, а также протест одной части студентов против другой, пославшей, при содействии университетской администрации, приветствие французским студентам по поводу франко-русского союза» ( Брюсов Валерий.Дневники. С. 154).
Расхожее мнение, против которого протестовал Розанов, безусловно, восходит к словам самого Брюсова: «…студенты все прежде всего интересовались политикой, я же в те годы, простившись со своим детским республиканством, решительно чуждался вопросов общественности и все более и более отдавался литературе» ( Автобиография. С.108). Однако, как кажется, само столкновение различных точек зрения на случай 17 ноября заставляет подозревать, что уже тогда у Брюсова формируется представление о существовании в мире не одной истины, а множества, и каждая имеет под собою определенные основания (см. об этом далее). Во всяком случае, уже в ночь с 18 на 19 ноября, то есть через день после обсуждаемых событий, Брюсов пишет Е. И. Павловской: «…не покидаю университетских занятий — т. е. Ливия, Локка и Нестора» (ЛН. Т. 98, кн. 1. С. 713). С. И. Гиндин, комментируя этот пункт, пишет о том, что «Ливий» здесь вовсе не тот, о котором шла речь выше, а задуманная Брюсовым пародия «Недостоверность биографии Юлия Цезаря», но само по себе нежелание бросать академические работы фиксируется и далее [270] . Например, в дневнике 28 ноября: «Пишу для Герье»; с 3 декабря — работа над «Октавианом Августом» (вчерне завершенная уже в январе), с 17 декабря — сочинение о Г. Котошихине. Таким образом, в дни чрезвычайно активных волнений своих коллег Брюсов вполне твердо занимает позицию «академистов» (обратим внимание, что и позднее, в период сдачи государственных экзаменов, Брюсов не станет обращать внимания на протесты студенческих активистов).
270
Отметим, что в XIX и начале XX века подобные «исторические памфлеты», пародирующие разыскания мифологической школы и других подобных предприятий, были довольно распространены. См., напр.: Берков П. Н.О людях и книгах: Из записок книголюба. М., 1965. С. 85–92.
В середине декабря в дневнике появляется запись: «Литературная работа плохо подвигается вперед, п<отому> ч<то> подвигаются работы по зачету полугодия». Судя по всему, сошли они нормально, и 4 января 1897 года Брюсов уехал в Петербург, перед тем записав: «Уезжаю в Петербург. — Зачем? Стряхнуть с себя прах трех месяцев. Я погружался на время в земное, но небо знает, что я вернусь к нему».
Возможно, что именно эта новая формула о разнице земного и небесного и дала ему возможность уже окончательно (хотя и с некоторыми колебаниями, о которых сейчас пойдет речь) вернуться к университетской жизни. 11 января, еще в Петербурге, он записывает: «Пора в Москву, за дело!.. о, неужели и к университету? Боюсь, что это будет свыше моих сил». 16 февраля пишет Бальмонту: «Я выхожу из университета» (ЛН. Т. 98, кн. 1. С. 89) [271] , еще 11 марта:
271
Ср. в черновике письма к нему же, датируемом публикатором концом января — началом февраля: «Томлюсь в университете и не знаю, буду ли продолжать его» (ЛН. Т. 98, кн. 1. С. 728). Но далее в том же письме: «Веч<ером> читаю по латыни или на греческом Тацита, Светония или Диона Кассия». О Таците Брюсов слушал курс в университете.
«Жизнь идет довольно горько. Мало веры в себя, нет целей, прошлое темно.
В университете тяжелые столкновения. Герье говорит:
— Я видел вашу новую книжку. Может быть, этого достаточно, чтобы называться поэтом, но недостаточно, чтобы быть историком» [272] .
Но уже 2 апреля читаем в дневнике: «Я немного примирился с университетом, привык. Меня не тревожит уже злобное отношение профессоров и студентов. Я улыбаюсь. Недавно читал реферат у Герье. Он злобно и насмешливо опровергал меня. Я улыбался. Пусть», а в промежутке между 6 и 10 апреля 1897: «С Герье окончательно примирился».
272
Судя по дневниковой хронологии, разговор состоялся 7 марта.
Пожалуй, здесь имеет смысл подумать, почему же в отношениях Брюсова и его главного руководителя В. И. Герье отношения складывались чрезвычайно неровно, колеблясь между полным отчуждением с «тяжелыми столкновениями» и регулярными примирениями. Судя по цитированной выше записи, Герье был не вовсе чужд литературным интересам и следил хотя бы за творчеством Брюсова. Нетрудно себе представить, что оно было чрезвычайно далеко от него: для той среды, в которую Герье был погружен, да и для людей его поколения, казавшихся тогда символистам стариками, вряд ли что-либо могло быть приемлемым в «Chefs d’oeuvre» или в «Me eum esse». Тем более невозможными должны были казаться ему выходки Брюсова вроде той, о которой рассказал в своих мемуарах Белый (мы, конечно, должны иметь в виду, что автор сам не был свидетелем происходившего и в лучшем случае опирался на рассказы, а в худшем — сочинил сценку на основании своего впечатления от личности Брюсова; тем не менее выглядит она более чем правдоподобно):
«Скромно, в застегнутой наглухо черной одежде являлся к Герье молодой человек, удивляющий сметкой и знанием. <…>
Разговор продолжался до мига, когда изрекалось:
— „А вот Михайловский сказал“.
Молодой человек, вдруг потупясь и дико сверкнувши из черных ресниц, точно цапнутый лапой невидимой, напоминая пантеру, готовую прыгнуть, кивком головы и сложением рук на груди, замирал; красный рот разрывался пещерным отверстием:
— „Он — идиот!“» [273] .
273
Белый Андреи.Начало века. М., 1990. С. 164.
Конечно, такое поведение, очевидный эпатаж не могли не производить отталкивающего впечатления на почтенного профессора. И то, что в конце концов отношения наладились, следует отнести не только на счет искренной заинтересованности Брюсова завершением образования, но и терпимостью со стороны его профессора.
И все же основная причина нежелания покинуть университет, как кажется, заключалась в осознании того, что труды, уже начатые и только еще задуманные, требуют даже не столько индивидуального творческого начала, сколько научной методологии, то есть университет — надежная помощь в их осуществлении. 15 марта 1897 Брюсов записывает в дневнике:
«Чем я занят теперь?
Непосредственно:
Предисловие к „Истории Русс<кой> Лирики“.
Реферат Герье о Руссо
– -----------------------------} увы! обязательно!
Реферат Ключевскому
Моя символич<еская> драма.
Поэмка о Руссо.
Роман „Это история…“
Повесть о Елене.
Перевод „Энеиды“.
Поэмка о Москве.
Монография „Нерон“.
„Легион и Фаланга“.
Задумано:
Драма „Марина Мнишек“, „Атлантида“ и перевод Мэтерл<инка> „Les tr'esors <des humbles>“, „Рассказ Изгнанника“.
В будущем:
„История римск<ой> литературы“. „История императоров“. „История схоластики“. Публичн<ая> лекция о Римбо.
Читаю:Вебера, Мэтерлинка, Библию, Сумарокова.
Надо читать:Канта, Новалиса, Буало».
Помимо университетских обязательств, привлекает внимание упоминание «Истории русской лирики» — большого труда, над которым Брюсов работал в это время, но так его и не завершил [274] . В нашем контексте существеннее всего отметить, что эта история была задумана как сугубо научный труд. В несколько более позднем письме к М. В. Самыгину Брюсов рассказывал: «Я много работаю над „Историей лирики“; это будет труд громадный, величайший. Он должен создать науку „истории литературы“. Подобного ему нет, не было. Он разрастается с каждым новым шагом; годы, годы — передо мной» (ЛН. Т. 98, кн. 1. С. 376). Впервые мы узнаем об «Истории русской лирики» из письма к Е. И. Павловской от 18 ноября 1896 года, однако всерьез Брюсов работал над ней весною и летом 1897 года.
274
Подробнее см.: Гиндин С. И.Неосуществленный замысел Брюсова // Вопросы литературы. 1970. № 9. С. 189–203.
Вероятно, не случайно, что и суждения о символизме, которые Брюсов произносит в это время, так или иначе облечены в форму исторического рассуждения. 24 марта он получил письмо от своего однокурсника, впоследствии приват-доцента философского факультета Давида Викторовича Викторова: «Пользуясь Вашим любезным согласием, мы назначили заседание нашего Литер<атурного> Кружка на вторник, 25 марта. Начало, как мы уже раньше переговорили с Вами, в 8 ч<асов> в<ечера>. Совершенно упустил из виду спросить точное заглавие Вашего реферата и принужден был произвольно титуловать его — „К истории символизма“, надеясь, что это соответствует в общем его содержанию» [275] . Об этом докладе следует и запись в дневнике: «Вчера я читал в одном обществе реферат о символизме. Реферат был неудачен. Пора задуматься. От чего зависят мои последние неудачи, которых так много? От того ли, что стал требовательнее к себе и считаю неудачей то, чему прежде радовался бы? — или от того, что мои способности ослабли, и я уже не могу исполнить с успехом того, в чем прежде неизменно добился бы успеха? Это вопрос жизни».
275
РГБ. Ф. 386. Карт. 80. Ед. хр. 11. Л, 1.