Волчьи ночи
Шрифт:
— Мир подобен драгоценному побегу… — Рафаэль как-то сумел сосредоточиться и вопреки предостерегающим жестам дамы, которая выражает своё негодование знатока на глазах у всех присутствующих, решается продолжить, — побегу, который хозяин посадил на незанятой посевами вырубке… При этом, дорогие братья и сестры, он наверняка не думал ни о заморозках, ни о засухе, ни о граде. Ведь день был хорошим и тёплым. И солнце пригревало в самую меру. И птицы в ближайших рощах пели так красиво. И в соседнем овраге именно в этот момент трубил олень. У хозяина, поверьте мне, было хорошо на сердце… и мысль у него была благая, и когда он сел отдохнуть, он был доволен, что посадил этот побег.
Багровые от ветра и жганья лица задумчиво хмурились. Глядели пристально и недоверчиво. Скорее всего, обдумывали, правильно ли то, что он говорит,
— И этот побег, — против воли продолжал он дрожащим голосом, словно вопреки всему бросал вызов этому хмурому недоверию, — пустил ростки. Уже той же самой осенью на нём появилось несколько цветков… Но однажды ночью к этим драгоценным молодым корням подобралась полёвка.
Ему нравилось то, что он говорил.
— Бродяга-олень по вырубкам тоже добрался до молодого деревца и мимоходом пощипал его листья. Откуда ни возьмись появились гусеницы… И хозяин, у которого постоянно портилось настроение, недовольно качал головой, глядя на потраву.
Он на мгновение умолк.
Они ждали.
И тогда ему неизвестно почему захотелось разозлить их, бросить всю правду в эти опухшие от пьянства, гримасничающие лица.
— Он и на саженец, дорогие братья и сестры, — почти злорадно усмехнулся он, — он и на саженец глядел с недовольством. Потому что раньше ни олень, ни полёвка, ни гусеница не причиняли ему неудобства. Его не волновали ненастья, град и засуха. Он наслаждался миром и спокойствием, бесконечной, самодовольной беззаботностью и удобным использованием всего того, что появилось у него само собой и не требовало какой-либо особой заботы и внимания. И не приносило ущерба.
Вызывающе медленной походкой, подчеркнуто выпрямив спину, он шагнул в группу плечистых мужчин, на лицах которых появилось неприязненное выражение. Сердито хмурившиеся женщины отводили глаза. Седовласая дама, сжимавшая руки, как будто в страхе перед угрожающим несчастьем, быстро шевелила губами в тихой, рыдающей молитве.
— Собственно говоря, наш хозяин уже хотел вырвать из земли это молодое деревце, — он остановился перед насупившимся, одышливым, скорее всего от злобы, толстяком, как будто бы именно ему, а не только толпе собирался адресовать свои упрёки. — Хотел уничтожить его! — крикнул он в молчаливую толпу, так, что стоявший перед ним спесивец невольно вздрогнул и опустил глаза. Поэтому Рафаэль свысока, уничтожающе посмотрел на него и остановился. — Сжечь! — прошипел он после намеренно вызывающей паузы так, что слюна слетела с его губ; казалось, он хочет напомнить о том, что огонь всё ещё горит. — Но ему стало жалко деревце, — он понизил голос. — Из-за нескольких здоровых неповрежденных ростков он его пожалел. И из-за этих нескольких ростков он даже поставил ему подпорки… Что-нибудь другое он не хотел, а вероятно, и не мог сделать…
Дым, который валил прямо ему в лицо, мешал дышать и вызывал кашель. Так что ему пришлось замолчать. Пошатываясь, он устремился к даме, стоявшей возле колокола; ему с трудом удавалось сохранять равновесие и удерживаться на ногах. Разумеется, они сразу это заметили. Его слабость. И кто-то хрипло завопил в наступившую тишину: «Это он виноват!»
— Мы и есть это молодое деревце, дорогие братья и сестры… — простонал он сквозь кашель, словно просил пощады. — Растём, даём побеги, разрастаемся вниз, вверх и в ширину… а однажды ночью придёт олень и мимоходом повредит крону, и на следующую ночь к деревцу подберется полёвка, гусеницы сгрызут наши листья, а птицы выдолбят кору… — Надо было поторопиться, высказаться как можно скорее, потому что их терпению приходил конец и в лицах, даже женских, появлялось что-то волчье. — Каждую весну приходит ненастье с вихрями и градом, — всё более пискливым голосом надсадно вещал он, — каждое лето приносит жару и засухи, каждая осень — затяжные проливные дожди, лужи и плесень, каждая зима — снег, лед и морозы… Нам страшно. Страшно каждой ночью, каждой весной… злые духи подползают к нам, смерть трубит из ущелья… — Женщины пронзительно закричали — как вороны. А спесиво наморщенный толстяк первым подобрал камень. Потом они пошли в наступление. Со всех сторон. Грубые. И чужие. И дикие. С оскаленными зубами. Со злым духом в глазах.
Наверное, он кричал.
Попытался отступить.
«Скорее под колокол! Только бы под колокол…» — заметалась
Тот стоял над постелью. В темноте.
Пламя из плиты бросало на него багровые отблески и подчёркивало белизну широко открытых глаз.
— Что вам?! — крикнул Рафаэль и в замешательстве приподнялся на локтях. — Что вы здесь делаете?
Однако Михник не ответил ему и не отвёл взгляда. Казалось, что он намеревался что-то сделать, но отсвет из плиты предательски выдал его, и он на мгновение застыл в нерешительности… хотя не собирался отказаться от исполнения своего замысла. Правую руку он слегка завёл за спину, как будто что-то прятал в ней. Рафаэля осенило: Михник пришел его убить. А он, приподнявшись на локтях, вряд ли мог оказать ему сопротивление… Свет, идущий от плиты, продолжал по-прежнему подрагивать во тьме, освещая и глаза, и восковую бледность лица, которое уже не было прежним, взаправдашним, которое как-то замерло, и на нём застыла только одна цель, только одна гримаса, которой Рафаэль до сих пор никогда не видел.
— Уходите… Идите спать, — сдавленным голосом произнёс он… однако Михник не пошевелился. И этот взгляд, и это выражение лица беспощадно свидетельствовали о твердости принятого решения, которое, как ни крути, не может быть изменено, и его нельзя смягчить никакими просьбами и никаким раскаянием. Даже дыхания нельзя было увидеть на этом бледном лице. Глаза у него не моргали. Казалось, что кто-то из жалости принарядил мертвеца. Не обнаружив при этом ни малейшего вкуса.
В голове у Рафаэля от лихорадки, от нависшей над ним опасности в беспорядке перемешались самые разные мысли и ощущения, и он не мог вырваться из кружащегося вихрем ужаса, освободиться от него, неожиданно зажавшего его в тиски и лишившего возможности хоть как-то воспротивиться ему, подняться над ним, убежать от него или довериться Божьей воле. Сердце обессиленно замирало в груди. Дыхание останавливалось. Всё тело взмокло от пота. И всё это было дрожью, слабостью и бессилием, тягостным ощущением безволия, отнимавшим последние крохи рассудительности, которые иногда возникали на поверхности этого водоворота, и каждый раз вновь ускользали и тонули в нём, подобно слабому дуновению ветерка в удушающем мареве зноя. Так слабая искорка огня на мгновение вспыхивает во тьме и тут же гаснет, не дав ни спасения, ни света.
Позже, когда, всё ещё охваченный волнением, он всматривался в ночь и дрожащий свет, выбивающийся из плиты, он уже не мог вспомнить, как же всё это, собственно говоря, закончилось — как и когда старик ушёл и действительно ли он что-то прятал за спиной. Пересохшие губы и горло саднило и жгло. Голову болезненно сжимало… И тревога не проходила, и мысли метались в ожидании того, что старик — с тем или иным предметом в руке — снова появится в кухне.
Готовый вскочить, как только он вновь увидит его, он полулёжа ожидал Михника…
Где-то под полом что-то грызла мышь или крыса, и в дровяном сундуке время от времени кто-то скрёбся. Свет от плиты понемногу слабел.
Он прислушивался, стараясь понять, что творится в горнице, но из-за закрытой двери ничего не было слышно.
Так всё и продолжалось до самого утра. Он ни на минуту не смог заснуть… Огонь в плите уже давно угас. А едва стало светать, из картины над кроватью начали медленно выплывать обнажённые фигуры девушек и сатиров в вербной роще — как будто они возвращались откуда-то из ночи, как будто бы снова замирали в своём неподвижном соблазне вожделения.
VII
Когда совсем рассвело, он попытался убедить себя, что появление Михника ему просто-напросто прибредилось. Потому что оно миновало вместе с ночью, память о нём почти стерлась, осталось только чувство неловкости, которое напоминает утренние впечатления от снов, кажущихся странной непонятной действительностью, созданной из видений и попыток убежать от ужаса; днём обычно не знаешь, что она означает и что с ней делать. Он подумал: вероятно, дух самочинно отправляется к другим духам, и всё, что ты видел, происходит с ними. Кто знает… Его одолевала дремота. Из горницы доносилось приглушённое покашливание Михника. Вскоре после этого он перхал уже в коридоре, — скорее всего, это означало, что он встал и, не желая будить Эмиму, отправляется к органу.