Волчьи ночи
Шрифт:
Ни одна собака не залаяла… Потом контуры домов, один за другим, стали расплываться и утонули в серой мгле.
Говоря по правде, у него здорово полегчало на душе, когда село осталось позади. Он даже надеялся, что его там, в домах, из-за тумана никто не заметил…
Голова всё ещё была противно тяжёлой, да и то самое предостережение не давало покоя… Однако, несмотря на это, мысли о Куколке были приятным и радостным обещанием, в котором у него не было оснований сомневаться. Правда, в последний момент она от него ускользнула. Тем не менее он верил, что это ненадолго, что в первую ночь такой игры составной частью входит женское «нет», и в этом нежном и манящем «нет» уже скрывается «да». Потаскуха вряд ли бы так увёртывалась, даже если она не профессионалка… И в кривлянии он никак не мог её упрекнуть. И те её слова о прикосновениях казались ему особенно ободряющими, они грели его, когда он снова и снова
Ноги были непослушными и тяжёлыми.
То тут, то там ему попадались следы, которые — судя по всему — он сам и оставил накануне. Встречались и следы животных, скорее всего, собачьи, которые перекрещивались между собой. По правде говоря, сейчас ему вообще не хотелось размышлять об этом, но мысли всё равно назойливо лезли в голову и портили настроение и приятные воспоминания о буфетчице, которая сейчас, скорее всего, сгорая от желания и мыслей о нём, улеглась под пуховое одеяло совершенно нагая.
Вороны каркали — вероятно, они непрерывно кружили в тумане — и карканье постоянно доносилось то с одной, то с другой стороны, а зачастую отовсюду, будто птицы сопровождали его, будто что-то вносили в это одиночество, всегда одинаково пустынное и голое, выплывающее из тумана в облике какой-то усталости, которая тянется, и разрастается, и не может закончиться. Её нужно было заспать… как и это странное предостережение, которое постепенно всё-таки стало казаться ему немного сомнительным, по крайней мере необычным, почти невероятным — собственно говоря, он не знал, как к этому отнестись. Ещё более невероятным ему казалось, что всё это вместе взятое — просто глупая выдумка девчонки, с помощью которой она хочет привлечь его внимание… хотя, возможно, она могла бы сделать это любым другим способом. Может быть, он не заметил? Может, девушка решилась на такое от обиды и злости? Может быть, она ненавидит профессора? Впрочем, он бы с трудом поверил в то, что старик её использует… Хотя человек никогда не знает. Во всяком случае, он решил, что девушка должна всё объяснить ему сама — он-то знает, как её прижать, чтобы она созналась…
Подниматься вверх по склону, по нетронутому снегу, оказалось ещё труднее. К тому же было скользко. Поэтому иногда ему приходилось перебираться через какой-нибудь гребень на четвереньках. Знакомой лощины он не нашёл — да и не очень долго её разыскивал, потому что надеялся, что ему удастся подняться по склону поперёк, зигзагом, что вскоре из-за густых зарослей боярышника оказалось очень трудным делом, требующим приложения всё больших и больших усилий.
Вороны, всё ещё невидимые, по-прежнему кружили и каркали время от времени гонко, пронзительно, словно в действительности это были не птицы, а какая-то слуховая галлюцинация, которая кружит, и исчезает, и возвращается, и снова рассеивается в тишину. Наиболее странными казались их крики, когда они доносились издали. Будто бы каждая из птиц заглядывала в бездну и это лишало её сил. Крик был полон страха. Словно зов на помощь, когда опасность хватает за горло и из него вырываются короткие, приглушённые крики, которые только со стороны напоминают воронье карканье, а на самом деле относятся не только к птицам и птичьему царству.
Он и сам готов был кричать, звать человека. Себя… Может, легче было бы это спеть или дать сыграть оркестру. Только что бы музыканты ни пели и ни играли, наверняка их исполнению недоставало бы всего того, что происходит за стенами зала. А если кричать, он бы смог выкричать что-либо изнутри, и этот крик из глубины души был бы лишен любых примет внешнего мира. Тело — это всего-навсего инструмент. Который нужно тащить в гору, обходя терновник, из-за которого гора кажется особенно высокой, а склоны — крутыми, короче говоря, всё это — сплошное препятствие, которое проклинаешь и преодолеваешь, как можешь и умеешь… Ему захотелось лечь на спину и просто-напросто смотреть сквозь ветви на небо. Может быть, ему в конце концов удалось бы увидеть одну из ворон или то существо, которое каркало. Он верил, что, несмотря на снег и мороз, какое-то время с ним не случилось бы ничего плохого, ведь на нём были тулуп и шапка, в которых при подъёме в гору и так было слишком жарко, к тому же они были дополнительным грузом, дополнительной помехой в колючих кустах и среди всех
Внезапно у него появилось ощущение, что кто-то стоит за его спиной. Будто этот кто-то собирается ударить его по голове… Он быстро пригнулся. И отшатнулся. И оглянулся…
За спиной стояли только деревья. И среди них несколько низких кустов боярышника. Внизу, и вверху, и повсюду вокруг колыхалась серая мгла. Ни малейшего шороха не было слышно, ни малейшего движения вблизи не видно. Вороны немного раньше разлетелись в разные стороны, и их вездесущее карканье теперь едва доносилось издалека.
На этот раз он был здорово обескуражен. Так что не мог пренебрежительно отмахнуться от почудившегося…
Хотя услышать или увидеть что-либо было невозможно.
Скорее всего, ему показалось… Он поднимался по склону, местами заледеневшему под снегом. И не мог удержаться от того, чтобы снова и снова в напряжённом ожидании не оглядываться на кусты и деревья, оставшиеся за его спиной, — хотя и знал, что озирается напрасно.
Он чувствовал, что это может уничтожить его… Если он ему уступит. Если он, например, сядет — всякое может случиться — и задремлет. Или поскользнётся на коварно спрятавшемся под снегом льду. Оно расправилось бы с ним спокойно и тихо. Даже если бы он кричал и звал на помощь… И то, что осталось бы от него, нашли бы, вероятно, только весной. Или никогда. Сказали бы, что он исчез. Что его забрали. Тут ведь забирают людей. И Михник вздохнул бы спокойно, ему наверняка не нравилось, что он, Рафаэль, знает об Эмиме. Это ведь, так или иначе, было для профессора рискованным и, разумеется, не могло ему нравиться. Поэтому его бы наверняка устроило, если бы с Рафаэлем что-нибудь случилось и обстоятельства приняли благоприятный для Михника оборот.
Ветка, которую он отклонил в сторону и потом неловко, точнее, слишком быстро отпустил, сбила у него с головы шапку.
Она упала вниз далеко от него.
И всё ещё катилась по склону.
Как корона.
Он махнул на это рукой.
Он был слишком усталым, чтобы лезть за ней вниз, а потом снова подниматься в гору. Правда, потом, гораздо выше, когда злость немного утихла, он стал сожалеть о своём решении: шапка была ему впору, и он мог бы пользоваться ею и дальше, но на этот раз нужно было бы очень долго спускаться вниз, если бы он решил вернуться за потерей.
На отлогих участках склона под снегом было очень много льда. Легче всего было двигаться возле деревьев, в зарослях боярышника, там было не так скользко и в случае надобности можно было ухватиться за куст или ветку. Здесь, на пологом склоне, он почти наверняка не скатился бы вниз далеко, да и не поранился бы всерьёз, и всё-таки падать в снег и выбираться из него было довольно неприятно, поэтому он предпочитал обходить открытые места и, по возможности, двигаться по закраинам.
Только наверху, на покатом участке целины, он немного отдохнул. И снова прислушался к воронам, которые, похоже, готовились к одному из своих странных, кратких переселений, когда они исчезают на неделю-другую, а потом, невзирая на погоду и холод, опять возвращаются небольшими группами и снова начинают сбиваться в стаи.
Его трясло от усталости. Руки и лицо саднило. Ноги в сапогах и всё тело под одеждой были мокрыми, и противная мысль о потерянной шапке как-то незаметно, сама собой, превратилась в адресованный себе упрёк, который на фоне всего остального вызывал неприятие того, что он предпринимал в эти годы, и ощущение своей собственной никчёмности. Он мог бы воздержаться от глупой попытки взобраться на гору к усадьбе Грефлина. И за пьянство он себя упрекал… И всё остальное по списку неудач и ошибок, ведь всё, что приходило ему на ум, казалось пропащим, представлялось сплошным несчастьем.