Волчьи ночи
Шрифт:
— А как же муж? — он попытался её успокоить. Даже оттолкнул её и отодвинулся в сторону, но она снова прижалась к нему.
— Не беспокойся. Он спит… Да если бы и не спал. Он ведь не встаёт с кровати, — выдохнула она и привалилась к нему с открытым и влажным лоном, и это всё-таки возбудило его, вопреки нежеланию.
— Совсем недавно ты его объезжала… — в его словах был и упрёк, и презрение, потому что та влага, с которой она тёрлась о его бок, скорее всего, была спермой её мужа, больного бог знает какой болезнью…
— Значит ты видел, — деланно удивилась она.
— Нет, — решительно возразил он.
— Знаешь, это… с мужем, — вздохнула она, — сплошная мука. Ты даже представить себе не можешь. Не знаешь, каково приходится женщине. Я готова его убить, когда он непрестанно
Он прижал её к себе и легонько погладил по волосам.
— Ты не знаешь, каково женщине… — она не могла справиться со слезами и громко зарыдала, так, что, вероятно, было слышно в кухне. — Этого никто не понимает… никто не знает, как это болит… Когда всё не имеет смысла, какое бремя эти дни и годы…
— Перестань, ведь он услышит, — успокаивал он её.
— А мне всё равно… Пусть сдохнет…
Он понял, что нет смысла утешать её, так будет ещё хуже, потому что она станет жалеть себя ещё больше, поэтому он дал ей выплакаться и смотрел в потолок, пытаясь подавить неловкость, в очередной раз переплетающуюся с какими-то неясными мыслями и раздражением. Она рассказывала о своём несчастье и обманутых мечтах… Он слушал вполуха. То, что она говорила, казалось ему неважным, даже лживым, какой-то сплошной жалостью по отношению к себе, жалостью, которую нельзя оправдать. Да и сочувствия это не заслуживает. По правде говоря, когда она замолчала и только всхлипывала, приглушённо рыдая, он слушал это с большим интересом. Эти, то длящиеся, то сдавленные, вскрики, вопреки их фальшивой основе, на самом деле означали боль и тоску. Может быть, мольбу и крик о помощи… они могли стать музыкой. Могли стать душой, которая хочет выразить себя, которая ищет выход из лабиринта ошибок, спасения от глухого нескончаемого одиночества и бессилия.
— Когда-то ты заблудилась, — вслух подумал он и сразу же после этого, не дав ей возможность ответить, спросил, нет ли у неё под рукой какого-нибудь спиртного, если можно — крепкого… Ему и впрямь не хватало выпивки. И для того, чтобы расхрабриться — тоже. Может быть, с помощью спиртного ему бы удалось как-то избавиться от неловкости и всех тех мыслей, которые убийственно таились под поверхностью и были похожи на болезненное сумасшествие, в котором никому нельзя признаться.
Она потихоньку вышла и потихоньку вернулась.
— Я тоже выпью, — сказала она, когда он должен был передохнуть от продолжительных, приятно жгучих глотков и отстранил бутылку от губ. Она тоже сделала несколько больших глотков, и сквозь слёзы смущённо улыбнулась ему, и снова протянула бутылку… Ему понравилось, что она так храбро и без стеснения отхлебнула питья, хотя оно было очень крепким и быстро побежало по жилам.
— Раньше я танцевала… Очень любила танцевать… — она снова завела разговор.
— Лучше пей, — оборвал он её. — Питьё-то хорошее.
— А я и на столе танцевала, если просили. Правда… Да ведь теперь всё равно, — подумав, сказала она и, судя по всему, решила, что стоит напиться.
Через некоторое время она принесла новую бутылку.
А потом стала танцевать. Вначале в рубашке… Она взвивала руки над головой, и качала бёдрами, и смеялась — в каком-то своём собственном ритме, — и была похожа на призыв из туманной дали, нежно предложенную прелесть, которая завоёвывает и взгляд, и мысли. Она казалась совсем лёгкой, мягкой, чарующей красотой, прикрытой рубашкою, которая привлекает к себе, в себя… в ритме, непохожем на цыганский, в котором скрытое пламя… которое беспокоит мысли… Давай, девочка! Эмима, давай… он был готов отбивать этот ритм своими ладонями. Он его чувствовал. В себе. Словно она одновременно танцевала за себя и за него. В нём всё горело и двигалось вместе с её бёдрами — медленно вперёд и медленно назад… После одного очень смелого движения она приподняла рубашку… и отбросила её, а потом гладила себя и ласкала, и целовала, и поводила плечами так, что тряслась
У него всё плыло перед глазами, когда он смотрел на неё. И мысли тоже плыли в аромате засушенных цветов и трав. Он тянулся к бутылке и отхлёбывал из неё. Он и ей время от времени предлагал. И пытался её поймать. А она ускользала. Вновь и вновь. С улыбкой. С обещанием. Словно хотела, чтобы он следовал за ней.
Словно звала его в рай.
Даже когда он встал и попытался её схватить, она ускользнула.
— Разденься, — приказала она ему из угла.
Ей было смешно, когда он послушался и, раздеваясь, смотрел на неё, словно на жертву, на которую он наверняка накинется. Он приближался к ней, раскинув руки, осторожными мелкими шагами — такими направляются, когда хотят поймать осторожного пугливого зверька. С высоко поднявшимся членом. Она глубоко дышала, ноздри у неё раздувались. Он поднял плечи ещё выше, стиснул челюсти, прищурил глаза и напряг мышцы, и словно когти растопырил судорожно сжатые пальцы. Он хотел прямо там, в углу, наклонить её перед собой…
Её взгляд блуждал. Высоко поднявшаяся грудь с набрякшими сосками дышала взволнованно и глубоко. Она улыбалась. С вызовом. Ему хотелось схватить её за волосы, поставить на колени. И безжалостно глубоко засадить ей в рот. Чтобы она стонала от преданности. Чтобы слюна текла у неё по подбородку, когда она будет жадно втягивать член и лизать его, и всхлипывать, и благодарно смотреть снизу вверх…
И всё-таки она снова от него ускользнула.
Прежде, чем он успел схватить её, она вскочила на стоящий под окном стул и спрыгнула с него на кровать. Он даже прикоснуться к ней не успел. А ей было смешно. Даже подмигнула задницей, а вызывающее «у-у», скорее всего, должно было означать, дескать, если он хочет, ему придётся хотя бы немного потрудиться. Он был слишком пьян… Ему стало немного неловко, когда он в довершенье всего задел тот самый стул, который упал со страшным грохотом. Он напряжённо прислушивался к тому, что делается за дверью… как будто он мог избежать этого грохота… А её, судя по всему, это совершенно не волновало. Она продолжала беззаботно хихикать и, корча гримасы, подманивать его к себе.
— С меня хватит, — затаился он, как будто бы и в самом деле так решил, и пытался нащупать бутылку, стоявшую где-то возле постели. Похоже, она поверила ему, когда он изобразил полное равнодушие к ней и интерес к куда-то запропастившейся бутылке — а может, и не поверила… но после того, как он порывисто схватил её за талию, перестала сопротивляться.
Только тяжело дышала и стонала, когда он решительно нагнул её перед собой… и время от времени, когда он толчками победно вторгался в неё, разгорячённую и мягкую, ему казалось, что стонет не только она, но и лежащий в кухне старик.
Может, так оно и было, а может, нет…
Ранним утром, когда он уходил, когда в сенях она, всё такая же лёгкая и горячая, прижалась к нему и шепнула, что она принадлежит только ему, что теперь она не сможет без него и пусть он обязательно придёт вечером. Ему казалось, что старик в кухне плачет. И что он плакал всё это время… Быстро, ничего не обещая, он попрощался и в пальто, которое она ему одолжила, с помятым епископским облачением под мышкой заспешил в морозный туман.
XI