Волчий Сват
Шрифт:
Клюхе почему-то казалось, что сам факт бегства из дома – это как бы свидетельство взрослости. Словно аттестат, подтверждающий собственную самостоятельность.
Но вот что удивляло Кольку самым угнетающим образом. Обозленный ум его не хотел впускать в свое лоно ни отца, ни мать, которые, естественно, душой изболеются, пока будут гадать, куда это он запропастился или увеялся. Ведь он сроду не пугал их бесспрошной отлучкой. Ежели куда шел или ехал, всегда говорил, где будет, чтобы они не беспокоились.
– Пусть подергаются! – мстительно
Конечно, отец теперь твердит матери, коль она уже хватилась, что Клюхи нету, свое извечное: «Спокойно, нормально и – без дерготни», а Клавдия Якимовна пробует голосить по-мертвому. Она всегда так подвывает, когда что-либо сваливается на ее голову. Помнится, когда сама же нечаянно разгокала одну из двух рюмок, то тоже распевным причитом душу вынимала: «Да и пригубить-то в доме ничего не осталось! Какая красота-то да в скло обернулась!»
Почему-то в такие часы матери больше подходит ее истинно нареченное имя – Кикилия. И Клюха, чтобы не видеть ее размазанных по лицу слез, сроду уходил из дома. Потому как считал кощунственным оплакивать то, что – по жалкости – не должно было стоять на том уровне, чтобы так убиваться.
Когда же, этак через полчаса, а то и того меньше, он возвращался в дом, то мать, как ни в чем не бывало, занималась каким-либо своим делом и потихоньку помурлыкивала песенку. Словно это не ее только что смертельно угнетала потеря или еще какой промах.
Но о нем, конечно, Клавдия Якимовна будет точить всамделешние слезы. Дюже жалеет она его. Потому как один он у них с отцом. «И неповторимый!» – как-то пошутейничал Вычужанин. А Клюха считает, зря он на «лыбстве» об этом говаривал. Чует Колька в себе что-то такое, чему названия не может подобрать. Это не простая грубая сила или там тонкая умность. Кроется в нем переизбыток энергии, сплавленной из разума и душевного порыва.
Правда, если честно, то обо всем этом он вычитал. Причем из такой книги, установить авторство или название которой было просто невозможно. Нашел он на дороге всего несколько выжелтенных потеками листов и, прочтя их, вдруг понял, что это знамение. Именно такие мысли, только в менее аккуратной форме, уже приходили к нему.
Он даже помнит, когда именно впервые подумал так. Это было на прошлой провесне. Промочил он ноги, провалившись в боклужину, и хоть мать и малиной его поила, и солодиком потчевала, не говоря уже о разной парки от ног до головы, на второй день свалил его жар. И вот, лежа в полубреду, в полузабытьи, он вдруг почувствовал в себе вот это. И даже, кажется, выздоровел скорее, потому как подмывно подгонял свой организм разделаться с такой пустячной болезнью.
К вечеру похолодало. Окно стало оежиниваться инеем. И вскоре его залила глубокая, как осенний омут, синева.
– Ты хучь бы в кино сходил, – ворчливо произнесла Флаха. – А то все сиднем сидел, а теперь лежмя лежишь.
Клюха хотел было огрызнуться: мол, какое твое дело, чем я займаюсь, тебе же в задницу швайкой не тычу, да раздумал. Тем более что мысль тетка подала подобающую его устремлению. Конечно же надо развеяться. Не может же душа вечно пребывать в такой гиблости и поганости.
Он быстро, на этот раз не по-кордонному, обрядился. Там он ходил в кожушишке и валенках-подшивцах. А тут надел пальто с курпяйным воротником и на ноги насмыкнул чесанки. И, форсу ради, нахлобучил на глаза фуражку. Именно в беретке с махровой пуговкой рассекал целую зиму по хутору преподобный Перфишка.
Клюха вышел на улицу. Дым столбово вился над трубами. Закат вяловато был подтуманен дальними тучками. А под ногами, сообщая бодрость походке, стал взъюживать снег.
И вдруг Клюхе страсть как захотелось закурить. Вот так, немедленно, как говорит отец «Вынь да положь, коль жить хошь». Причем к куреву Колька подходил с двояким отношением. Иной раз, как вот теперь, ему требовалось задохнуться самым крепким мохряком. Лучше самосадом. Про который говорят, что затянешься и – дым из ушей идет. А в другое время табак и на дух ему не нужен. Тогда-то он и сторонится хуторских пацанов, которые на переменке бегают в нужник, чтобы там «бзыбнуть» из общеобслюнявленного окурка.
До клуба Клюха дошел быстро. Даже обогнал несколько пар, что, приталкивая друг друга, шутейно норовя завести в сугроб, шли в кино. И первое, на что он наткнулся взором, была расхоже-пижонистая надпись суриком, которую коряво ставил Перфишка: «Кина не будет, кинщик заболел!» А ниже – уже ровно – была другая приписка: «Лекция «Как возникла жизнь на Земле». Вечер вопросов и ответов. Танцы».
В конце коридора, куда ступил Клюха, кто-то тыкал темноту цигарочным огоньком. Туда-то и направился Колька. Тем более, ноздри его щекотнул пряный папиросный дымок.
Он подошел ближе и – хотя и сумеречь позволяла и ошибиться, – кажется, признал, что это курит Перфишка. И не один, рядом с ним, по всему видно, дымит и девка. Только потягивает она втихаря, как и все, кто не хочет быть застатым за этим занятием.
– Здорово! – буркнул Клюха.
– Здоровы – бык и корова, – закривлялся Перфишка. – А мне говорят так: «Привет вам, Перфил Макарыч! И не простой, а с кисточкой!»
– Привет от старых штиблет, – ворчанул Клюха и напроломно, как и было им изначально уготовано, несмотря что с ним девка, попросил: – Дай закурить.
– Хреном будешь дурить! – ответил Перфишка.
Девка всхохотнула и высказала предположение:
– А не рано ли?
– Да он с кордона! – завеселело воскликнул Перфишка, и уточнил преимущества тех, кто живет в отдалении от суеты мирской: – А тот, кто с кордона – шпарит без гондона!
Девка пришлепнула себя по ляжкам и расхохоталась во все горло.
– Ну, Перл, ты и даешь стране угля! – восхищенно произнесла она. И достав откуда-то из глубин пазухи, протянула Клюхе сигарету.