Волга рождается в Европе
Шрифт:
Финские позиции у Белоострова и Александровки на Карельском перешейке, которые были устроены на расстоянии всего шестнадцати километров от пригородов Ленинграда, были подходящим место для таких наблюдений, из-за большой близости «рабочей крепости», возможности получать сведения из первых рук, непосредственности и своеобразия деталей, которые можно получить из уст перебежчиков, пленных и тех великолепных карельских связных, которые постоянно курсируют между осажденным городом и финскими командными пунктами. Я весь год словно с балкона наблюдал трагедию Ленинграда. Это для меня было не спектаклем, а чем-то вроде проверки совести, если можно использовать выражение «проверка совести» для морального, политического и социального опыта, во время которого я был исключительно зрителем, который неизбежно происходил вне меня, в отрыве от меня, но реальность которого не исключала, однако, ни сочувствия, ни самого глубокого человеческого понимания.
Из моих наблюдений и моих мыслей о
(Под Ленинградом, 1943 год)
18. Там внизу горит Ленинград
Хельсинки, март
Корабль, прямо под нами, казался покинутым. Ни одного фонаря, никаких бортовых огней, никаких признаков жизни. Замерзший во льду, в нескольких метрах от побережья Эстонии, он выглядел как одна из тех черных песчинок, которые заключены в желтую, красноватую прозрачность кусочка янтаря. И у застывшего ледяного моря, в постепенно клонившемся к вечеру розовом дне, действительно была прозрачность янтаря. Самолет спустился почти до пятидесяти метров, описывая вокруг корабля широкие круги: мы видели, как по палубе бежит собака, вытягивает морду к нам и лает; какой-то мужчина показался в люке и медленно помахал нам рукой. Потом он втянул голову вниз и исчез. В Финском заливе застряли во льду много таких пароходов маленького тоннажа. Горстка мужчин с оружием остается на борту, не для того, чтобы охранять груз, который давно уже отвезли на санях на сушу, а чтобы защищать корабль от нападений русских патрулей, которые иногда отваживаются добираться по замерзшей поверхности моря до финского и эстонского побережья.
Самолет снова набрал высоту, и постепенно горизонт в этом месте Финского залива, где его ширина ненамного превышает семьдесят километров, открывал нашему взгляду свои дальние, белые и синие перспективы. Только бледно-голубая полоса там внизу, слева от нас, обозначала линию побережья Финляндии. Взгляд на некоторое время проникал глубоко внутрь равнин Эстонии, исследовал бесконечные леса елей и берез. Ревель, справа от нас, немного сзади, оказывался завуалированным дымом из дымовых труб его фабрик. Высокие острые башни его дворцов и церквей, покрытые зелеными медными пластинами купола, мачты защемленных между ледовыми зубцами кораблей вдоль мола гавани выделялись из плотной зоны пара, кажется, качались в беспокойном волнистом свете. Насколько хватало глаз, на ледяной равнине моря были видны длинные колонны саней и лыжные патрули, которые стремились к берегу или скользили вдали, в поисках секретов приближающейся ночи.
Мы были в самой середине Финского залива, вероятно, на высоте трехсот метров над ним, когда солнце исчезло. Это было прекрасное пылающее красным огнем солнце, в жестком, сильном контрасте с нежной пастелью невероятного, ледяного, чистого ландшафта. Как стальной диск циркулярной пилы, который с треском погружается в ствол дерева и исчезает, солнце медленно проникало в жесткую ледовую корку, пока не исчезло. Огромные белые стружки пара поднимались на горизонте. Гигантская долго светящаяся шестерня с красными зубьями стояла на краю неба, пока медленно не погасла. Ландшафт сразу изменился, стал нереальным, отделился от времени и места; он, казалось, расставался с землей и морем, и внезапно я заметил, что мы летим в нежно-голубом прозрачном хрустальном шаре, вдоль широкой плоской дуги. Воздух в этом стеклянном шаре был розовый и голубой, как полость раковины. Шум моторов был таким же, как шум моря в раковине, очень чистый звук, необъятный, мягкий голос. Будь это отблеск кровавой зубчатой шестерни на краю неба, будь это напряженное внимание глаза и усталость от долгого наблюдения, но мне казалось, как будто наш полет кружился по спирали вокруг красной точки на самом крайнем месте неба на востоке, там внизу в конце Финского залива, в направлении Ленинграда.
Наблюдатель тоже пристально всматривался в эту точку, в направлении зарева пожара; сразу он повернулся и кивнул мне, как будто ответил на мой вопрос. Теперь огненный дым мягко поднимался, широкими кругами, он образовывал воздушные сооружения, которые ветер беспрерывно стирал и соединял заново, высоко в небе он почти изображал отображение поставленного вниз головой города, с его домами, его дворцами, его улицами, его глубокими местами. Но агония Ленинграда постепенно утрачивала всякое настоящее присутствие, всякую человеческую материальность и форму, становилась абстрактной идеей, намеком, воспоминанием. Что такое дым, мерцание там внизу? Дым пожара, ничто иное. Мерцание далекого пожара. Ничто иное. Чад огромного костра. Ничего больше. Агония города, который носит таинственное, непонятное имя. Ах да, агония Ленинграда. Нет, ничто иное. Это было действительно что-то незначительное, легкий дым там внизу, огненный свет, огромное сооружение из миражей, которые ветер мягко стирал в синем вечернем воздухе и соединял заново. Иногда, из глубины равнин Эстонии, за Ораниенбаумом, вздрагивала красноватая молния, как кровавое подмигивание. Это был глаз битвы, которая горит там внизу у восточной границы Эстонии. Бесформенный красный глаз, глаз Марса в пару боя. Уже спускалась ночь. Однако белизна снега, яркий отблеск бесконечной ледяной равнины превращали ночь в чудесно светящийся день. Бледный, интенсивный свет, кажется, поднимался из глубоких морских глубин, освещал снизу ледовую корку в магической прозрачности, которая распространялась до самых дальних берегов; даже земля сверкала от этого холодного глубокого света. Шум моторов поднимался и понижался в пустоте раковины, и внезапно он ослабел, превратился в шелестение, жужжание пчелиного роя.
Это был туман, который поднимался вверх к нам от замерзшей поверхности моря и постепенно покрывал небо. Потом вдруг белый мрак ослепил нас, мы скользили в мягкую, беззвучную темноту.
Теперь машина поднималась выше и выше, чтобы вынырнуть из тумана. Когда мы вскоре после этого попали в ясный воздух, и снова свободное и чистое небо изгибалось над нами, мы заметили перед собой розовое пятно, лепесток розы, который двигался по пути нашего самолета. Как это бывает в тумане, когда слабеющий свет получает новую силу и переламывается в невообразимых удалениях, нам представился горящий Ленинград в странной близости. Розовый лепесток передвигался, скатывался, казалось, будто он дышал. Так мы летели, в свободной синеве, на протяжении казавшегося бесконечным времени, пока машина не начала падать и не нырнула обратно в туман.
И внезапно деревья с оглушительной скоростью понеслись нам навстречу, земля на мгновение закачалась под нами, бросилась на нас как гоночный автомобиль на дороге, со скоростью двести километров в час. Шасси почти задевало верхушки елей, машина вставала на дыбы, отталкивала землю в сторону от себя как пловец, который отталкивается ударом ног от глубины моря, чтобы выплыть на поверхность. Мы летели несколько минут, повиснув под потолком тумана, как комнатная муха. Мы искали посадочную полосу Хельсинки. Неожиданно мы сели, машина заскользила по льду, потом она остановилась. Во внезапной тишине я не слышал ни голосов, ни шума шагов, ничего, кроме скрипения башмака по снегу. Оно медленно приближалось. Ничто, кроме этого легкого скрипа, не могло передать масштаб этой бескрайней тишины, этой беззвучной, ледяной пустыни.
19. Голоса леса
Александровка, март
И вот она, самая передовая линия, в лесу около маленького города Александровки, в шестнадцати километрах от бывшей столицы Российской Империи. Это самый выдвинутый вперед участок всего фронта перед Ленинградом. У осады русской метрополии здесь ее самое чувствительное место, самая нервная, самая беспокойная, самая неприкрытая часть. Я в последующие дни расскажу о характере этой осадной войны, о мощных оборонительных мерах Советов, об обстоятельствах и формах проявления этой безжалостной борьбы, о гигантских трудностях, которые должны выдержать оба противника; я расскажу об агонии этого гигантского города, охватывающего с поясом его пригородов пять миллионов человек, военных и гражданских. Это самая большая осадная война, которую когда-нибудь вели. Сегодня, когда я еще устал от поездки и еще совсем новичок на этом фронте, чтобы писать об этом серьезно, сегодня я хочу ограничиться тем, что сообщу читателю мои первые впечатления, первые соображения, несколько событий моей поездки из Хельсинки в Виипури, и из Виипури через поле сражения у Суммы, через Терийоки и Майнилу до этого передового дозора у Александровки. Все же, сначала мне хотелось бы, чтобы читатель уяснил самому себе трудности моего задания. Начнем с климата. Термометр сегодня вечером показывает не больше чем 24 градуса мороза. По сравнению с необычной суровостью этой зимы это немного. Для меня это больше, чем достаточно. При этих обстоятельствах нелегко работать. «Корсу», в котором я устроился и жду полковника Лукандера, тесное, низкое и заледеневшее («Korsu» – это одноэтажное убежище, блиндаж, наполовину закопанный в снег, что-то вроде маленького барака из стволов деревьев, он защищает от шрапнели, но, конечно, не от снарядов). Солдаты, которые занимают его, еще не вернулись с ежедневного патрулирования, из разведывательного дозора или с трудовой службы, и печь холодна.
Пальцы сырые, бумага, на которой я пишу, покрывается легким слоем инея, похоже, как будто бумага запотевает, и мне на самом деле кажется, что я пишу на запотевшем стекле. Буквы выглядят пожелтевшими, словно буквы старого письма, которое спустя долгие годы было найдено на дне сундука; лед скрывает их так. Наконец, входит солдат с охапкой дров, это светлые, гладкие березовые поленья, с корой с желтыми и белыми пятнами. После этого приятный аромат смолистого дыма висит в «корсу», бумага, на которой я пишу, оттаивает, слой инея тает. Толстые капли стекают вдоль листа.