Волынщики
Шрифт:
— Я никогда не поверю, что у такого гордого человека может быть сердце хоть сколько-нибудь нежное, и вполне теперь соглашаюсь с мнением Теренции, которая говорит, что капелька нежности влечет ее к себе более, чем палата ума и знания. Тем не менее, я от души ему простила и не чувствую к нему той великой жалости, которую он требует в своей печальной песне, потому что у него и без меня есть утешение, а именно — уважение, которое сам он и другие будут оказывать его талантам. Если бы Жозеф более дорожил дружбой, то не стал бы молча, с холодным взглядом принимать наши упреки. Все мы, небось, мастера просить то, что нам нужно.
— Ну что, детки, — сказал старик Бастьен, возвращаясь из парка, — слышали, как Жозеф играл? Он
— А все-таки вы не могли убедить его остаться с нами позавтракать! — сказала Теренция с улыбкой.
— Не мог, — отвечал старик. — Он играл так хорошо, что, я думаю, на три четверти утешился и рассудил, что ему гораздо лучше уйти сейчас же после этого, чем после какой-нибудь глупости, которая легко могла у него сорваться с языка за столом.
Когда мы сели за стол, у нас у всех на душе было легко и весело. Нам нечего было уже опасаться ссоры между Гюриелем и Жозефом, и так как Теренция, и при нем и без него, ничем не обнаруживала, что ей досадно или жаль прошлого, то и я, и Гюриель, и его отец — все мы были в самом веселом и приятном расположении духа. Шарло, видя, что его все ласкают и ублажают, начал забывать человека, который так напугал и исцарапал его. Правда, по временам при малейшем шуме он оборачивался со страхом, но Теренция тотчас же его успокаивала, смеясь и говоря, что он ушел и не придет уж больше.
Одна Брюлета была задумчива и печальна, как будто бы ее постигло какое-нибудь несчастье. Гюриель встревожился, заметив это. Старик Бастьен решился помочь ему: он знал все извороты души человеческой и был так добр, что лицо его и слова могли претворить в сладкий мед всякую горечь душевную. Он взял Брюлету за руки и, прижав красавицу к сердцу, сказал ей под конец завтрака:
— Брюлета, у нас есть просьба к тебе, но ты так печальна и встревожена, что мы с сыном не смеем просить тебя. Ободри нас, душенька, улыбнись хоть раз.
— Говорите, батюшка, и приказывайте мне, — отвечала Брюлета.
— Вот видишь ли что: мы бы хотели, чтобы ты завтра же представила нас своему дедушке. Гюриель хочет просить его благословения.
— Нет, батюшка, еще не пришло то время, — сказала Брюлета, снова заплавав, — или, лучше сказать, прошло то время. Если бы вы сказали мне это часом раньше, когда Жозеф не говорил еще мне известных вам слов, то я с радостью исполнила бы ваше желание. А теперь, признаюсь вам, мне как-то совестно вдруг принять предложение честного человека, когда я знаю, что меня не все считают честной девушкой. Я и прежде знала, что меня считают ветреницей и кокеткой. Гюриель сам слегка журил меня за это в прошлом году, а Теренция просто бранила, хотя в то же время оказывала мне дружбу. Видя, что Гюриель решился покинуть меня без всяких просьб, я призадумалась и поразмыслила. Бог помог мне. Он послал на мое попечение ребенка, который сначала так мне не нравился, что я хотела было отказаться от него и, вероятно, отказалась бы, если бы к сознанию долга не примешивалась во мне мысль, что трудами и добродетелью я скорей заставлю полюбить себя, чем болтовней и нарядами. Мне казалось, что я должна загладить свою прошлую беспечность и растоптать ту великую любовь, которую питала к своей маленькой особе. Видя, что меня все бранят и оставляют, я утешала себя, говоря: когда он вернется, то увидит, что меня нельзя бранить за то, что я стала скромна и благоразумна. А теперь вот я узнаю совсем другое: и поступок Жозефа, и слова Теренции показывают, что я ошибалась. Не один Жозеф давно считал меня погибшей. Гюриель думал то же самое, и только слепая любовь и величие душевное могли вчера заставить его сказать своей сестре: «Виновата ли она или нет, а я ее люблю и возьму за себя такой, как она есть». Ах, Гюриель, Гюриель! Я от души вам благодарна, но не хочу, чтобы вы женились на мне, не узнав меня хорошенько. Я стала бы слишком страдать, если бы вас стали осуждать из-за меня, а я знаю, что это будет непременно. Я слишком уважаю вас и никогда не допущу, чтобы вы прослыли отцом чужого ребенка. Согласитесь сами: вероятно, было же что-нибудь такое в моем прежнем поведении, что могло подать повод к такому обвинению. Так теперь же я хочу, чтобы вы могли судить обо мне по моему повседневному поведению, и чтобы вы убедились, что я не только умею выплясывать на праздниках, но умею также хозяйничать и держать дом в порядке. Мы будем жить это лето здесь, с вами, как вы этого сами желаете. И если я не могу тотчас же уверить вас, что мне нечего краснеть за этого ребенка, то надеюсь по крайней мере в продолжение года доказать вам своими поступками, что я благоразумна и что совесть моя чиста и спокойна.
Гюриель вырвал Брюлету из объятий отца, нежно поцеловал слезы, струившиеся по ее прекрасному лицу, и потом снова опустил ее на грудь старика.
— Благословите же ее, батюшка, — сказал он. — Вы сами видите теперь, что я не солгал, говоря, что она вполне этого достойна. Нечего сказать, она говорить мастерица — просто золотой язык, и на ее речь мы можем отвечать только то, что нам нет надобности подвергать ее годовому, недельному или какому бы там ни было испытанию, и что мы сегодня же вечером пойдем просить ее руки у дедушки, потому что только этого и недостает, чтобы сделать меня счастливейшим человеком в мире.
— Вот видишь, Брюлета, — сказал старик, — к чему привело тебя твое красноречие? Вместо того чтобы пойти завтра, мы пойдем сегодня. Делать нечего, дочка, ты должна покориться, и да будет это наказанием за твое прежнее дурное поведение.
Лицо Брюлеты засияло наконец удовольствием: зло, которое причинил ей Жозеф, было забыто. Когда мы, впрочем, стали вставать из-за стола, она испытала новую досаду: Шарло, слыша, что Гюриель называет старика Бастьена батюшкой, начал его самого так называть, за что тот стал его ласкать пуще прежнего, но Брюлету это огорчило.
— Не придумать ли нам, — сказала она, — какое-нибудь родственное имя для бедного ребенка? Потому что теперь всякий раз, как он меня назовет матерью, мне будет казаться, что имя это огорчает тех, кто меня любит.
Мы стали было ее успокаивать, как вдруг Теренция сказала:
— Говорите тише, нас подслушают.
Двадцать седьмые посиделки
Мы все обернулись к крыльцу и увидели конец палки, упертой в землю и пузатую туго набитую сумку, которая возвышалась над забором и показывала, что там стоит нищий, выжидая, чтобы мы обратили на него внимание и подслушивая то, что его вовсе не касалось.
Я подошел к нему и узнал старого кармелита. Он тотчас же приблизился ко мне и признался, без всякого смущения, что слушал наш разговор целую четверть часа и притом еще с большим удовольствием.
— Мне послышался голос Гюриеля, — сказал он, — но, признаюсь, я так мало ожидал найти его здесь, что не поверял бы своим собственным глазам, если бы не подслушал того, что вы говорили. Брюлета, впрочем, знает, что меня вам нечего опасаться.
— Да и мы знаем, — отвечал Гюриель.
— Вы? — спросил странник. — Оно, впрочем, так и должно быть!
— Знаем потому, — продолжал Гюриель, обращаясь к Брюлете, — что тётушка ваша все рассказала мне вчера. Теперь вы видите, голубушка, что мне вовсе не мудрено было вам поверить.
— Да, вечером, — сказала Брюлета, вздохнув свободнее, — а поутру, вчера… Так как вам известны мои дела, — прибавила она, обращаясь к кармелиту, — то присоветуйте мне что-нибудь. Вам поручено было пристроить Шарло, вам же следует и придумать какую-нибудь историю, чтобы избавить меня от бесчестия, не разглашая тайны его рождения.