Ворон на снегу
Шрифт:
Пошли они от забора по разным сторонам той же канавы, вдоль какой шли прежде к забору, по пути кидая один в другого гневливые взгляды.
Дежуря эту ночь каждый на своей половине лесного склада, старики тихо, беззвучными силуэтами подходили к меже и в душевной смуте и в надежде тянулись шеями за пределы межи, в густой мрак.
«Где-то он там, этот самый?..» — думал один старик.
«Где-то он?..» — думал другой старик.
Утром же на красный двухтумбовый стол местного уполномоченного НКВД, широкоскулого калмыка, выжженного изнутри до прозрачности святым огнем революции, легло заявление, по всей форме составленное, подписанное
В тот же день А. А. Зыбрина, сидевшего в своей землянушке у низкого оконца, починявшего жене казенный ботинок, взяли трое с открытыми наганами и так же с наготовленными наганами вели его через все глинистые бугры стройки, привлекая зевак. И суд был скорый, на земляной площади, охваченной милицией и занятой согласным народом, который освободился для кратковременного отдыха от исполнения трудового долга. Выездной тот суд присудил высшую меру, но с оставлением в неприкасаемости не замеченного в противополитических поступках сына, в доказательство справедливого принципа, что дети за отца не ответчики.
А к вдове расстрелянного было проявлено неслыханное в практике милосердие: ей разрешили забрать тело мужа и самой захоронить по ее свободному гражданскому усмотрению.
Погребен был таким образом Алешка, Алексей Алексеевич Зыбрин, на городском центральном кладбище, что в полутора кварталах от основанной им в старом Новониколаевске, нынешнем Новосибирске, улицы Ермака. На поминках знавшие его с молодости старухи, моргая сухими глазами, судили: страдалец и горемычен он оттого был, что господу богу противился, зубоскал в молодости был. А другие прибавляли: душой он был текуч, вот чего!
Год спустя в соседстве с ним за штакетниковой оградкой был захоронен и Афанасий, Афанасий Нифонтович Бойченков, про него уж ничего старухи не сказали, молчали, только озирались, настороженные...
Смутно, но вот и по сегодня помню я их мореные, с неотесанными гранями из вековой лиственницы кресты, они продержались до войны. Смутно помню тот тридцать какой-то год...
Теперь там увеселительное место — парк культуры. Живые новые люди пляшут и смеются. В забвении прошлого и в полном неведении будущего.
МАЛЬЧИШКА С БОЛЬШИМ СЕРДЦЕМ
(Повесть)
ЧАСТЬ I
БУНТ
В ту зиму часто загоралось небо над городом, сперва пламенело с севера, потом багрово-малиновые сполохи охватывали западную окраину, мнения ходили разные: одни говорили, что это завезённые военные заводы через свои трубы, поднятые на тросах в облака, сжигают секретные газы, другие же возражали: нет, это Гитлер изобрёл особое оружие, лазерный огнемёт, из Берлина до Сибири эта страсть достаёт. Были и прочие мнения, в том числе и связанные с сатаной: да, да, эта самая нечисть хвостатая устраивает свои игры, а от нечистой силы, понятно, нет иного средства, кроме как ангелы, и люди потому тайно, всяк в своём углу, шептали забытые молитвы, с усилием вспоминая оные. Тяжесть на душах горожан каменела оттого, что эти все ходившие
В последнее время мне снились худые сны. Вот и на этот раз то же самое. Кончилась смена, я складываю кожуха, чтобы предъявить мастеру, а он, мастер Пашенский, худой, с лицом землисто-серым, стоит у верстака, позади меня, с ним рядом дядя Рудольф, мой сменщик, они ведут счёт. «Один, два… сорок девять… восемьдесят семь… сто четырнадцать…» Вот, сколько я сегодня наделал! Целая пирамида получилась. «Молодец!»– хвалит дядя Рудольф, это он научил меня скоростному свариванию кожуха.
Но пирамида, едва не достигнув потолка, вдруг даёт крен, обрушивается на бетонный пол.
Подходит милиционер, по прозвищу Шнырь, надзирающий за порядком в цехе, вглядывается в меня и говорит: «Собирайся, пошли».
Я плачу, говорю, что я сейчас все кожуха соберу, заново сложу в пирамиду, хватаю эти самые кожуха, мастер Пашенский и дядя Рудольф заступаются за меня, Шнырь ещё подозрительнее вглядывается и цепко сжимает мне обе руки в запястьях.
Шла война. Все мальчишки с нашей улицы Кропоткина и с соседних улиц – Войкова, Молокова и Свободы, – кому исполнилось четырнадцать, пошли на эвакуированный в Новосибирск из Воронежа радиотехнический завод, производящий для фронта аппаратуру. У кого родословная чистая, тех распределили по сборочным цехам. Меня же, как сына репрессированного отца, поставили в заготовительный цех сваривать жестяные кожуха на контактном сварочном аппарате. Сквозь сон слышу страдальческий голос мамы: «Вставай, сынок, за тобой пришли».
Я открыл глаза, однако ещё не совсем проснулся. Возле печки сидит на табуретке милиционер, это не цеховой Шнырь, а какой-то другой, пожилой. Я повёл взглядом, и очень удивился, не обнаружив рядом ни мастера Пашенского, ни дяди Рудольфа, которые бы за меня заступились. И только тут я понял, что нахожусь не в цехе, а дома, лежу на кровати, в кутнем углу, за печью.
– Собирайся, сынок, – просит мама. – Товарищ милиционер говорит, что сбегаешь, побеседуют там с тобой, прибежишь, и ещё поспишь.
– Да… побеседуют, – подтверждает милиционер. – Там быстро. Долго не держат.
– А я тем временем… – успокаивала мама, подавая ботинки на деревянной подошве, на днях выданные в цехе. – А я тем временем горошницу сварю. Давеча в магазине горохом отоваривали.
Я вспомнил, что три дня назад я утащил из заводской столовой алюминиевую миску под рубахой, миска потребовалась, чтобы кормить щенка, живущего при цехе. Неужели дознались?
Милиционер встал, давая понять, что время, отведённое ему на ожидание, а у меня на сборы, вышло. На ремне у него была кобура вовсе не пустая, не как у безобидного Шныря в цехе. Он пропустил меня вперёд, в тёмные настывшие сенцы, забитые разным бытовым хламом. Мелькнула мысль: вот спрятаться бы за бочку.
Во дворе с бельевой верёвки, протянутой от сеней к дощатому туалету, вспорхнула тощая голодная сорока, осыпав на землю сизые хлопья куржака. Воздух над улицей тоже был сизым и тяжёлым, как бы рваным.
Жуткая тоска подкатила к сердцу. Что-то говорило, что я домой долго, долго не вернусь. Судьба даёт о себе знать вперёд.
Мне хотелось, чтобы кто-то из уличных пацанов увидел меня идущим в сопровождении мента. Но морозная улица была пуста, из конца в конец никого, если не считать женщины с коромыслом у водокачки. Впрочем, за водокачкой, у оврага, были ещё какие-то фигуры, но они были далеко и разглядеть меня никак не могли.