Ворон на снегу
Шрифт:
О рискованном человеке с такой кличкой ходили разговоры среди пацанов в городе, что он берёт кассы в крупных магазинах, и я не мог не слышать о нём, но представлял его высоким, красивым, непременно черноволосым и кудрявым. А он, оказывается, вот каков: плешивый горбун. Или это не тот Мирзя?
Требуемый санитарный врач не приходил, и был ли таковой в тюрьме вообще, а в проёме раскрытой двери вместо врача появлялись оперативники с овчаркой. Слышалось из коридора, что по другим камерам тот же бунт – зэки выражали солидарность.
Белые, длинные, несколько изогнутые клыки собаки на чёрном фоне раскрытой
– Вы что, в натуре, хотите худшего? – вступал в переговоры с оперативниками горбатый Мирзя, он умел в такие моменты сохранять гордое достоинство, мятые щёки его разглаживались, молодели. Сидел он у печки, пил чай, который подливали ему в кружку из копчёной алюминиевой кастрюли его проворные «шестёрки».
Тюремное начальство не трогало Мирзю, но и не внимало его логике. Что, дескать, с него взять, давно отпетого преступника.
– Худшее может быть, – предупреждал Мирзя, отхлёбывая чайный навар из кружки.
И случилось вот что. Арестантам одной из камер на втором этаже, доведённым антисанитарией до психической невменяемости, удалось выскочить толпой в коридор и завладеть ключами. Они выпустили народ из других камер на втором и первом этажах. Орущая толпа преодолела главные ворота и рассыпалась по холму среди голых берёз. С вышек по толпе не стреляли, должно, у часовых хватило благоразумия. По толпе стрелять – как? Впрочем, потом начали стрелять. А потом и пулемёт ударил.
Я бежал с ощущением свободы, мне было весело. Бежавшие впереди меня, свернули в другой двор, с левой стороны, а те, кто продолжал бежать прямо, они прижимались к изгородям. Я искал глазами дядю Степана, к которому уже привязался, но его не было видно ни впереди, ни с боков, ни сзади. Позднее выяснится, что у дяди Степана хватило воли, чтобы не поддаться массовому психозу и не броситься за пределы тюремных стен. Также выяснится, что подобным образом поступила значительная часть заключённых.
И среди убежавших, выяснится, были не многие сотни, как по первому впечатлению мне казалось, а гораздо, гораздо меньше.
Чем обернётся легкомысленный и шальной мой поступок, я, конечно, не предполагал и оттого, говорю, ощущал состояние глупого телёнка, выпущенного из тесного загона на зелёный солнечный луг. Хотя вокруг был не луг, а снег.
Взяли меня дома. Конечно же, я пришёл домой. Куда же я мог ещё пойти с моим простодушием и мальчишеской наивностью? Хотя мог бы пойти на улицу Гоголя, а не домой на улице Кропоткина. Там, на Гоголя, тётя Шура живёт и два её сына – Витька и Генка, мои двоюродные братья, туда бы, наверняка, не пришла милиция искать.
А домой пришли не далее, как в первую же ночь. И уж брали как матёрого преступника. Предварительно вышибли двери, которые держались на слабых подопревших косяках. Один милиционер придавил меня к кровати костистой коленкой, другой милиционер замыкал наручники. Маму, введённую в шок, оттолкнули. Спрашивали, есть ли оружие. Обыск ограничился тем, что перетрясли постель и слазили в подполье. Везли в «воронке».
Оружие в доме, конечно, было. И не очень спрятанное. Находилось в кладовке
– Признаёшь свою вину в мошенничестве путём получения на заводе дополнительной продуктовой карточки? – спросит бесцветным голосом судья, седая тётка, закрывая платком простуженный нос. Спросит она об этом через месяц с лишним, когда я, заводской пролетарий, уже окончательно изведусь в безкислородной камере, населенной клопами и вшами. К этой поре я сделаюсь блеклой тенью от себя прежнего.
Брусочек хлеба в сутки, похожий на брусочек хозяйственного мыла, и никакой баланды.
Наконец-то состоялся суд, подошла моя очередь, а это значит – перспектива спасения.
Я утвердительно кивнул:
– Да.
– Отвечай чётко, – так же бесцветно, бесстрастно сказала судья. – Да или нет? Признаёшь или не признаёшь?
– Да, – отвечал я.
– Не «да», а признаёшь или не признаёшь?
– Да, признаю.
И вдруг очень захотелось разжалобить седую женщину, чтобы она выразила сочувствие мне, это мне надо было, очень надо было.
– Да, но… – зазаикался я. – Иначе-то как? Сестрёнка Рая болеет, и мама болеет, у них карточка иждивенческая, на моём они иждивении… Брата Васю под Сталинград взяли…
Судья пропустила мимо внимания моё нытьё, она не услышала, читая обвинительную бумагу, поднеся близко себе к глазам.
«Близорукая, – подумал я, – как и сестрёнка Рая».
Зал был пустой и холодный. Воздух в нём был промозглый. Половина зарешёченного окна забита снизу досками. Два милиционера в шапках и пимах стояли при входе.
– Признаёшь свою вину в совершении бунта и побега?.. – поставила судья новый вопрос.
Я сглотнул подступившую в горле слюну. «Да» у меня вышло невнятно, и я повторил:
– Да… Это…
– Не «да» и не «это», а признаёшь или не признаёшь?
– Да, признаю, убежал, но… это…
И опять хотелось добавить правду о сложившихся на тот момент обстоятельствах. Как же можно не добавить, считал я, как же без пояснения момента?..
Я, заикаясь, принялся говорить, излагать то, как это всё случилось. Метнулись другие, побежали, и я метнулся, побежал. Но судья, как я понял, тут не для того, чтобы слушать, она для того, чтобы судить и зачитывать, и она зачитывала, торопясь, потому что на облупленном столе лежали другие папки, а за дверью ждали другие подконвойные, над которыми следовало свершить праведный суд. Праведный!