Восемнадцать дней
Шрифт:
Знаю, что это банальность. Избитая истина. И все-таки пишу, что из этого следует вывод: я всегда с большей или меньшей достоверностью изображал свою жизнь, свой мир. Я не чувствовал потребности — и теперь не чувствую — рассказать о себе самом где-нибудь, помимо своих романов и новелл, отрекомендовать себя, высказаться в печати о своих литературных планах. Моя жизнь — если не всегда по форме, то безусловно по содержанию — соответствует тому, о чем я писал. Впрочем, личность писателя не представляет особого интереса, а работа писателя — пока она не опубликована — его личное дело. Самореклама, попытка прослыть необыкновенным человеком у литераторов еще отвратительней, чем у киноактеров. Большое и щедрое сердце Константина Паустовского принимало чуть ли не любого человека, наделяя его всеми литературными и человеческими достоинствами; он мог отбросить его пороки, как грязные башмаки на пороге дома. Но на свете был только один Паустовский; очень редко встречается такое волшебное перо, как у него; от его прикосновения
То, что мне сейчас сорок девять лет и вышло пятнадцать книг моих сочинений, то, что я был рабочим, воевал последние два года войны, два года провел в плену, потом стал партийным активистом, журналистом, а теперь работаю в редакции одного художественного журнала, очевидно, ничего не говорит советскому читателю. Как и прочее, это тоже судьба. Я увлекаюсь охотой, но этим увлекаются многие. Нет ничего необычного в том, что я знаю и люблю русскую и советскую литературу, что у меня есть личные друзья; в Москве из них — может быть, остальные не обидятся — я упомяну лишь одного, Марка Галлая, летчика-испытателя, в произведениях которого своеобразно ощущается биение сердца нашего века. Все это как-то естественно, само собой разумеется. Итак, мне нечего сказать о себе, кроме того, что человек, по-видимому, все-таки может уйти от своей судьбы. Я, например, родился летчиком, или профессиональным охотником, или, в крайнем случае, лесничим, но в силу сложившихся обстоятельств так поздно встретился со своей судьбой, что мы лишь улыбнулись друг другу и пошли дальше, каждый своим путем.
Январь 1973 г.
Тыргу-Муреш
ПЬЯНЫЙ ЕГЕРЬ
I
Тимар бросил охотничью сумку у подножья большого дуба и увидел в пробуждающемся кустарнике гильзы, расстрелянные, вероятно, накануне. Это были кирпично-красные бумажные гильзы со светлыми медными колпачками, крепко загнанные кем-то одна в другую. Тимар разобрал их, понюхал — запах пороха уже не ощущался, — затем бережно положил на землю, и у него возникло такое чувство, будто он бог знает с каких пор сюда хаживает, хотя оказался здесь всего второй раз. Он выпрямился и отошел к дереву.
Было еще рано, и солнце заливало вырубку резким светом. Засунув руки в карманы, Тимар внимательно огляделся; ему нужно было теперь представить, как будут выглядеть эти места, когда после заката солнца все вокруг до самых холмов подернется сырой мглой и только на фоне неба можно будет заметить большеклювую птицу. Нужно было запомнить ветвистые деревья, мешающие выстрелу, густые заросли, кусты боярышника и ежевики, которые навеки скроют убитого вальдшнепа, если он случайно туда упадет, — все, что в решающий момент окутает тьма. Позади него, где-то в глубине леса, громко перекликались женщины, собиравшие хворост. Их присутствие ничуть не беспокоило Тимара: у него еще было в запасе время, он знал, что скоро они уйдут и что дичь не пугает такой бессмысленный шум. Впереди неожиданно появился дикий козел; он даже не взглянул в сторону леса, лег на брюхо у края оврага и, откинув назад короткую шею, стал задумчиво смотреть вниз, на долину. Их разделяло шагов восемьдесят. Тимар и без бинокля видел его рано очистившиеся от кожицы сильные рога; он подивился неосторожности немолодого с виду козла, у которого не началась еще весенняя линька и пепельно-серая шуба напоминала по цвету оперенье цесарки, только морда и уши были черные, как летом. Он лежал, подобрав под себя ноги, иногда принюхивался к едва ощутимому ветерку, который шелестел сухими листьями, оставшимися на дубах с прошлого года. Тимар наслаждался хорошей погодой. Он вспоминал, как часто ледяной ветер ломал сучья, снежная крупа, шурша, засыпала все вокруг, но и в непогоду пролетали птицы и, как сухое покашливание, звучали отдельные выстрелы. Такая стояла тогда весна, и, пользуясь каждым свободным днем, промокший до костей, стоял он в сумерках на какой-нибудь вырубке, подстерегая вальдшнепов, и в конце концов они там появлялись.
Козел ушел; лениво потягиваясь, побрел среди кустов. Он двигался совершенно бесшумно. Потом туда пришел барсук; выставив толстый зад, он вытянул свою красивую полосатую морду, учуяв еще теплое лежбище козла. Тимар зарядил ружье одной дробью, больше ничего не взял с собой. На его охотничьем веку барсуки, как ни странно, до сих пор не попадались; это был первый, которого он увидал на свободе. Ему захотелось его поймать, он тихонько направился к нему, но барсук спустился в овраг и больше не показывался. От деревни к вырубке, к своим гнездам, пока еще неторопливо потянулись сороки и вороны; направились домой и женщины, собиравшие хворост, их голоса раздавались уже в низине.
Прислонившись к дереву, Тимар курил и точно так же, как вчера, прислушивался к писку пичужек, думая о том, откуда ждать вальдшнепов. Отлогая вырубка была вся сырая, земля набухла от снега, слежавшегося под опавшей листвой; в такую безветренную погоду, наверно, лучше было бы подняться повыше. Но он знал, что не двинется с места, останется тут, в середине откоса под большим дубом. Не шевелясь,
Он услышал на тропке какой-то шум. Это идет кто-то в резиновых сапогах, решил он и посмотрел в ту сторону. Из гущи серых сучьев показался егерь, потный, без шапки; в знак приветствия он небрежно помахал рукой. Тимар молча кивнул ему и полез в задний карман брюк за документами.
II
МОНОЛОГ ПЬЯНОГО ЕГЕРЯ
К черту! Будем и так друзьями. Я вижу гораздо больше бумажонок, чем хотел бы. В былые времена неграмотные турки берегли каждый клочок бумаги: вдруг там написано имя Аллаха, а нынче бумага — мусор. Такой темный мусульманин окочурился бы, увидев, что оставляют в лесу туристы. Не так давно кто-то за неимением прочего подтерся собственной визитной карточкой; на ней был указан и его точный адрес. Мы, по крайней мере, узнали, что образованный человек оставил здесь по себе такую прекрасную память. Гляжу я на вас, господин хороший, и надеюсь, что имею честь свести знакомство со скромным служащим или швейцаром, которого из милости подвезли сюда, чтобы он не плелся пешком вдоль оврага. Не доставайте своих документов; пусть ваша личность останется тайной. Вечной тайной, господин хороший. Кто-то пришел, кто-то ушел, только и всего. Больше ничего и не требуется. Пока не появились вальдшнепы, расскажу вам, как всякие сволочи истребляют здесь все подряд. В прошлом годе, значит, захаживал в эту балку по вечеру резвый молодой козлик, и занесло сюда охотника с разрешением на отстрел бракованного козла. Прикатил на машине; шофер на дороге его ждал. Пусть его личность тоже останется вечной тайной. Словом, козел там, на дне балки, охотник вот там, правей, на хребте холма, а я? Где был я в тот вечер? Охотника поручили другому егерю, ну а я сидел на дереве, потому что парень прибыл вооруженный до зубов: кроме винтовки, у него был двуствольный дробовик, а я помирал от любопытства, устоит ли человек, если дьявол в образе красивых фазанов с бронзовыми зобами примется его искушать. Многих охотников уже вводила в грех эта чудесная птица с синевой под глазами. Многих подонков, шатающихся по лесу. Многих вооруженных хулиганов, которые нагло, с грязными ногами вваливаются в храм природы и сразу хотят все захватить, как испанцы в Южной Америке.
Там, говорю я, был козел, вон там охотник; друг друга они не видели, потому как между ними горбился гребень холма. Я бы мог сказать парню: если он хочет подстрелить хорошего бракованного козла, ему надо пойти в другое место; но егерь его туда поставил, вот он и стоял, как малыш перед ночным горшком. У такого нет ни малейшего понятия, только знает, что стоит, как истукан; поживиться хочет за чужой счет.
Как на беду, молодой козлик рвался повидать свет; он взял да и забрался на ту сторону балки. Прежде он такого не делал, сдерживал свою прыть. Парень его сразу приметил; между ними было шагов семьдесят, поэтому в бинокль он его подробно рассмотрел. Оставь этого козла в покое годика на два, на три, думал я про себя, с разрешением на бракованного нечего на него таращиться; он станет браком только в пенсионные годы, когда пройдет его времечко. Пока я так размышлял, щелкнуло ружье, козел скатился в балку, а я, как тигр, сиганул с дерева.
Парня я отыскал в конце оврага; он сидел возле козла, покуривал себе, ждал своего шофера, которому приказал подъехать поближе, как только прогремит выстрел.
— Добрый вечер, — сказал я. — Попался козел?
— Попался, — ответил он.
— Документы можно мне посмотреть?
— Конечно. Пожалуйста.
Я читал разрешение на отстрел, и руки у меня дрожали, мне хотелось придушить парня, но я не подал виду, спокойно заговорил с ним:
— Как я вижу, в документе речь идет о бракованном козле. С неправильными рогами или старом козле, выпущенном при отборе обратно в лес.
— О таком, наверно.
— И?
— Что «и»? Где вы найдете козла никудышней, чем этот?
— Нигде, — сказал я. — Хотя дай бог мне всюду видеть таких никудышных, но не застреленных, с кровью на груди, черт побери! Документ останется у меня. Разрешение на охоту тоже. И козел. Подпишите, пожалуйста, этот акт в две строчки; я начеркал его в моей записной книжке.
— Подумайте, — предложил он.
— Не о чем, — отрезал я. — Не такое уж это мудреное дело.
Вообще-то он ничуть не психовал. Подписал акт и ушел. Козла я спрятал в чаще, чтобы не тащить его понапрасну в контору, ведь утром все равно надо было доставить его в город. По пути к дому — уже совсем стемнело — я заглянул в контору, надеясь застать там кого-нибудь. И правда, в окнах начальника горел свет. Всего-то часа полтора прошло после выстрела. Я думал, доложу начальнику, почему я оставил козла в лесу до утра. А он в конторе играл с инженером и еще двумя какими-то типами в карты. В ульти они играли. Начальник, взглянув на меня, пошел пиковым валетом и спросил, прежде чем я успел рот раскрыть: