Восемнадцатый скорый
Шрифт:
То, что смутно виделось с пригорка, принимало все более отчетливые очертания. Густая зелень деревьев раздвинулась, и навстречу выплыла деревня. Студеное!
С уличной стороны домов бежали легкие изгороди из штакетника, за ними почти в каждом палисаднике нежились на длинных утонченных стеблях яркие сочные мальвы, казавшиеся столь неуместными среди этой простой, незатейливой природы средней полосы России.
Постройки были добротны, просторны, новы. Все это было построено в последние годы. После немцев в Студеном уцелела лишь кирпичная церковь. Горбатые крыши послевоенных землянок сливались с землей. И ночью, даже самой лунной, немудрено
Был полдень. Я перевел дух, напился у колонки и осмотрелся по сторонам. Деревня, казалось, впала в тяжелую послеобеденную дрему. Куда идти дальше? Где искать Бородина?
Мимо прокатил грузовик. На вялые листья деревьев потянулась густая пыль. Я пошел вслед за грузовиком и увидел, как на ближнем лугу женщины в пестрых ситцевых платьях стогуют сено. Завидев меня, праздного, женщины сразу же оживились, повеселели.
— Помог бы, голубчик! — выкрикнула одна.
— Да вы, что ли, не видите, девки, — вступилась другая, — парень в гости, а вы ему работу.
— Им, городским, это полезно!
— Спугнете еще парня, — засмеялась моя заступница, — их и так мало в деревне пооставалось.
Я поставил чемодан, поздоровался с женщинами. Они охотно отозвались и со вниманием и любопытством принялись рассматривать меня.
— Чей же это парень, бабы, — открыто выразила свое любопытство одна из них, утирая раскрасневшееся лицо кончиками выгоревшей косынки.
— Емельяновых, должно, — высказала предположение рябоватая женщина в свободной — видать, с мужниного плеча — гимнастерке.
— Нешто у Емельяновых такой! Ихний Борька и пониже, и пожиже.
Я не мог больше вынести этих смотрин и разговора, который велся словно в присутствии глухого, сбросил пиджак, взял у женщины, стоящей ближе других ко мне, вилы.
— Попробуй, милый, попробуй, — согласилась охотно та.
Я подхватил вилами сено.
— Только смотрите не надорвитесь в горячке, — услышал насмешливый, звонкий голос за спиной.
Забросив навильник на верх копешки, обернулся к насмешнице.
Это была девчонка восемнадцати — двадцати лет: в клетчатой ковбойке, спортивных брюках, закатанных до колен, судя по всему, языкастая, подвижная. Она и сейчас, видимо, собиралась поддеть меня, но, встретившись с моим взглядом, тотчас примолкла.
Женщины, к счастью, вскоре потеряли интерес к моей персоне, даже, казалось, совершенно забыли про меня.
Бегать с вилами было непросто. Я вспотел и скинул сорочку, но сухие былки горячо жгли шею и грудь, и я потужил, что поступил так неосмотрительно, но идти на попятную было стыдно, как, впрочем, и сознаться в том, что навильники с каждым разом становятся тяжелей. Стараясь не подать виду, я продолжал нанизывать сено на свои вилы, как и прежде, и, сгорбившись, присев под навильником, трусил к копне, обливаясь липким противным потом.
К концу работы я еле передвигал ноги. Женщины, многих из которых уже знал по именам, смотрели теперь на меня как на равного. Поставив последнюю копну, они собрали вилы, грабли, узелки и двинулись в деревню… Я успел познакомиться с языкастой задиристой девчонкой Асей, от которой и узнал, что того, к кому приехал, в деревне сейчас нет. Бородин, не как другие мужики, вышел бы стоговать сено, но уехал за каким-то оборудованием для мельницы…
Я не знал, как поступить. Хоть и не люблю телеграммы типа: «Ждите — Встречайте», но, видимо, хотя бы письмом следовало предупредить
И все же я решил наудачу заглянуть к Бородину, дом которого стоял в самом начале проулка и выделялся среди других белой шиферной крышей с высокой телевизионной антенной, напоминавшей нераспечатанный конверт. Раньше мне не приходилось видеть таких антенн.
Я открыл калитку, прошел на небольшой, тщательно выметенный дворик и, присев на пороге, достал сигарету. Позади дома был небольшой сад: яблони, сливы, кусты смородины. В саду неподалеку от омшаника стояли ульи. Хозяин, видимо, не торопился вывозить пчел за деревню, на медосбор.
За садом угадывался овраг. Такой же овраг, кажется, был позади нашего дома, стоявшего в деревне крайним. Быть может, Бородин поставил свой дом на том самом месте, где стояла тогда наша мазанка. Я встал, подошел к ограде. В детстве тот овраг пугал меня своей глубиной, — может, он и не был глубоким, просто мне, маленькому, казался таким; помню, с каким страшно-сладостным чувством, боясь сорваться вниз, крепко держась за ветви терна, заглядывал я в пугающую глубь этого оврага, по дну которого на моих глазах волк тащил задушенного ягненка. Деревенские, собравшись на краю обрыва, кричали, пугали волка, но он крупным наметанным шагом, ни разу не оглянувшись, не утишив и не ускорив бега, словно уверенный в своей безнаказанности, деловито стегал по ярко-желтой весенней глине, только что обнажившейся из-под снега.
Лопухи за оградой были мощные, на толстых стеблях, по пояс. Вот в таких же лопухах играл я с соседкой, эвакуированной из столицы. Как же все-таки звали ее? Я упорно вспоминал имя. А что, думал я, зная имя, можно без труда установить ее адрес. И приехать к ней…
Ну хорошо найду, а дальше что? Что я скажу ей? Вспомнит ли она, теперь уже взрослая женщина, того, меня, не покажется ли ей смешным и вздорным мой лепет о наших детских шалостях и забавах.
Но как же все-таки звали ее? Не помню. Забыл. Да и сколько мне было тогда? Пять с небольшим? Шесть? Возраст, что и говорить, шаткий, чтобы крепко и верно удержать что-либо в памяти. Но ее-то я запомнил. Может, потому, что она была первой девчонкой в моих играх, первым товарищем. Местные жители не очень жаловали эвакуированных вниманием, относились к ним настороженно, словно боялись, что те попросят у них чего-нибудь лишнего. Соседи были такими же, как и мы, чужаками в этой деревне, и это обстоятельство, наверное, сдружило наших матерей, а нас, ровесников, свели общие игры.
Я не помню, какие игры были у меня до ее приезда. Да и были ли вообще они? Я все время держался возле взрослых. Особенно любил бегать к трактористам, возился с ними в солидоле, мазуте, ходил таким же чумазым, как они. Помню, меня и звали-то Вася Мазурик. Странно, но прозвище это было приятно мне. Распирало от гордости. Я готов был днями ходить немытым, если бы не мать. Схватит за руку — и к чугунку с горячей водой и трет безжалостно щеки, шею, руки мыльником — травой, заменявшей мыло.
С приездом ее я словно забыл про машинный двор, стал держаться поближе к ее дому. Мать не могла понять перемены, что произошла со мной. Меня же безудержно тянуло к этой приезжей девчонке, которую я, кажется, впервые увидел в лопухах за нашим домом. Земля под лопухами была изрыта курами. Они купались в пыли, зарывались в эту пыль, блаженно вытянув лапы, прикрыв мутной пленкой глупые пуговки глаз.