Воспоминания о Тарасе Шевченко
Шрифт:
он читал «деяния»... Тогда я в первый раз его увидел. Он должен был, между прочим,
провозгласить: «Трудно противу рожна прати...» Это было пророческое слово о судьбе его!
Грицько был невысокого роста, черноволосый, чрезвычайно худощавый, с
необыкновенно выразительными и добрыми глазами и с слабою грудью, как показывал его
прерывистый, хотя крикливый, но скоро упадающий голос. В характере его была
удивительная кротость и мягкость. Он был молчалив и робок; не
разговаривать, а если начинал разговор, то для того, чтоб спросить о чем-нибудь и научиться
от других, и только тогда становился смелее, когда видел, что его любят. Он знал священное
писание изумительно и мог потягаться в текстах библейских с любым /164/ поморским
начетчиком. Но заметно было, что не чувство благочестия влекло его к такому чтению: он
искал в нем того, что называется положительным знанием. Любознательность Грицька
обращалась более всего на материальную природу, и странно было слышать, как он задавал
себе вопросы, давно уже решенные физикою или естественной историей, и искал ответа то
в библии, то в «Иване Выжигине» Булгарина, то в повестях Марлинского. Один помещик,
получивший образование в Харьковском университете, начал давать ему книги и расширил
круг его чтения. Грицько читал их с жадностью. Ему подарили «Всеобщую историю» аббата
Миллота, популярную «Астрономию» и курс математики, и он был вне себя от восторга.
Несколько лет не видел я Грицька после этого, но случай привел меня увидеть его в том же
селе в 1845 году. Грицько был уже женат на крестьянской девушке из своего села, имел свою
собственную хату, платил оброк и занимался малярством, выручая насущный хлеб на
иконах. Без постороннего руководства Грицько уразумевал свою книгу — курс математики
— и с изумительною правильностью и верностью решал трудные алгебраические и
геометрические задачи. Он прочитал уже физику, знал изложенные в ней законы природы,
любил толковать об опытах, которыми человеческий ум достигал до уразумения этих
законов. Но библии он уже не читал, и вообще его мало занимал священный круг. Он, по-
видимому, лишен был поэтического чутья. Его не пленяла красота природы: он стремился к
природе рассудочным анализом; он хотел исследования, а не восторга; чудесное не пленяло
его — он отвращался от него; на первом плане у него стояла мысль: «Это невозможно; а что
невозможно — о том и толковать нечего». Ему скучны казались Пушкин и Жуковский; даже
стихи Шевченко не пробудили в нем сочувствия по родственности языка. Только Квиткины
повести заняли его, но не по художественности, а по верности изображения крестьянского
малороссийского быта, в котором он сам родился и вырос. Прежняя кротость и скромность
остались в нем неизменны. Грицько, казалось, с покорностью и без ропота сносил свою
долю, но когда ему заметили, как было бы хорошо, если б он родился вольным, он заплакал.
Находились люди, хотевшие и тогда выкупить его у помещика и давали, по тогдашнему
счету, пятьсот рублей ассигнациями; помещик не соглашался: по своим расчетам мог в
несколько лет получить с него более оброком... И Грицько остался крепостным. «Больно то,
— говорил Грицько, — что нас, бедных людей, держат в заблуждении и невежестве».
Быть может, неизбежная борьба внутреннего саморазвития с гнетущим положением уже
свела его в могилу; быть может, он и теперь платит господам оброк и пишет какую-нибудь
Иродиаду с кинжалом над головой Иоанна Крестителя... Во всяком случае, ему теперь под
пятьдесят лет; он угас для всего будущего в этой жизни.
В тот же год, когда я видел в последний раз Грицька-маляра, на противоположном,
западном краю Малороссии случай свел меня с другим маляром. Первоначальная судьба его
была похожа на судьбу Грицька; но природа, щедрая для обоих, даровала этому маляру иные
дарования и потому судила иной путь. Этот маляр назывался Тарас Григорьевич Шевченко.
Нет нужды здесь излагать повесть о его детстве, о первоначальном его воспитании: он сам
описал все это в своей автобиографии. Этот маляр не завяз в цепях, которые /165/ обвивали
159
его при рождении, его талант прорвал их, вывел его из тесной сферы неизвестности для
высоких дум, тяжелых страданий и бессмертия. «Той бе слава дней своих», — скажет о нем
некогда Малороссия, как это некогда сказано было об одном из ее гетманов.
С Тарасом Григорьевичем я познакомился в Киеве в 1845 году. На первый раз в нем не
показывалось ничего привлекательного, ничего теплого; напротив, он был холоден, сух, хотя
прост и нецеремонен. Он измерял мои слова и движения с недоверчивостью; он поступал,
как часто поступает очень честный и добрый малороссиянин, встречая незнакомое лицо, и
чем это лицо навязчивее старается вызвать его на откровенность и искренность, тем
становится он осторожнее. Иначе и быть не может в народе, который слишком часто видит
обман и двоедушие. Это качество изменилось у Шевченко в последние годы, когда мы с ним
увиделись после долгой разлуки, оно даже перешло у него в другую крайность —
излишнюю доверчивость. Но в те времена, в те поры его молодости он сохранял эту